Любовники в заснеженном саду
Шрифт:
— Нет, но… Хочешь, я схожу?
Она уселась против меня, бесстыдно раздвинув колени. Господи, как же я знала ее тело! Как же я изучила его за те два года, в течение которых мы не расставались ни на день. Я знала родинку на животе слева, — в форме оливки; крошечный парам на бедре, проколотый пупок с маленькой сережкой: сережку она выцыганила у Виксан. За неделю до выхода нашего последнего, провального альбома, «Любовники в зимнем саду». Это была та самая серьга, которая все два года одиноко болталась в Виксановой левой брови…
— Ну что ты на меня уставилась?
— Я схожу за сигаретами, если хочешь…
— Не хочу. Ты мне надоела. Это вечное твое «чего изволите»… Даже если бы тебя насиловал взвод солдат — даже тогда ты бы блеяла «чего изволите»… Скажешь, нет? Ты ведь всегда и со всем
— Я схожу за сигаретами…
— Не надо…
— Лучше сходить за сигаретами, чем смотреть на подобное бесстыдство, — не знаю, почему я ляпнула именно это, но получилось довольно бессильно. Бессильно и беззубо. И жалко.
Динка расхохоталась злым, отрывистым смехом.
— Из какого монастыря выдвинулась, послушница? И тебе ли говорить о бесстыдстве после двух лет, которые мы провели в одной постели, а?
— Господи, какая чушь…
Она приготовилась ударить меня наотмашь какой-нибудь из своих убийственных, уничижительных фраз, она знала много таких фраз. Но именно в этот момент из спальни выполз испанец. Голый, как и Динка. Он был неплох, совсем неплох, красавчик Эйсебио. Смуглый, хорошо сложенный, с аккуратными кольцами волос в паху, дорожкой поднимающихся вверх. Я даже поймала себя на том, что мне хочется прогуляться по этой дорожке, ч-черт… Эйсебио улыбнулся мне, ему и в голову не пришло прикрыться — хотя бы рукой. Звериная, первобытная красота и стыд несовместимы, и ничего с этим поделать невозможно.
…Я вернулась только вечером, так и не принеся сигарет. Весь день я прошаталась по Рамбле, я и здесь оказалась банальной: куда же еще податься залетной русской птице, как не на Рамблу, кишащую туристами? На Рамбле меня встретили другие птицы, Рамбла кишела птичьими лотками и открытыми кафешками, и крошечными цветочными рынками. Ей и дела не было до меня. И до моих измотанных жарой мыслей об Эйсебио. Вернее, о пахе Эйсебио. Впервые я видела мужской пах живьем, и это благополучно доковыляв до преклонных восемнадцати! Раньше я об этом и не думала, все два года я старательно выполняла условия нашего с Ленчиком контракта: никаких мужчин, мальчиков, парней. Никто не должен видеть нас в двусмысленном мужском обществе, исключение составляют лишь люди, занятые в проекте: от административной своры до голубенькой подтанцовки. Любой намек на адюльтер с какими-нибудь левыми яйцами может разрушить лесбийский имидж «Таис», а ничто так не карается потерей популярности, как отход от имиджа. И я была пай-девочкой, я ни разу не отошла от придуманного Ленчиком образа, и парней я себе не позволяла… Мне и в голову не приходило позволить. Хотя стоило мне пошевельнуть мизинцем… на секунду сомкнуть ресницы… накрутить на палец прядь волос… и мне в ноги тотчас же кинулась бы целая свора обезумевших фанатов. И не пятнадцатилетних прыщавых тинейджеров, хотя и такого добра было навалом, а взрослых, хорошо упакованных мужиков. С портмоне, которые легко могли бы вместить в себя бюджеты краев, областей и дотационных республик… А впрочем, плевать… Плевать. Я и сейчас могу подцепить себе кого-нибудь, прямо сейчас, не сходя с места, посреди Рамблы… У театра «Полиорама»… А лучше — у церкви Вифлеемской богоматери. Да, у церкви будет лучше всего… А еще лучше — заняться любовью где-нибудь на алтаре, мы ведь всегда были скандальным дуэтом… Всегда. Вот интересно, Господь наш всемогущий вуайерист или нет?… А подцепить себе темпераментного мачо, который походя лишит меня девственности, не мешало бы. И привести в гостиницу, и, на глазах у Динки, стянуть с него штаны.
Черт… Я никогда этого не сделаю.
Никогда.
Я никогда не сделаю того, что делает Динка. Два года не прошли даром, я все еще вишу на гвоздях, которые вбил в меня Ленчик, я все еще не могу выпрыгнуть из роли. Я — полная Динкина противоположность. Она — активное начало, я — пассивное; она — задириста, я — неясна. Она — иронична, я — меланхолична. Она — откровенна и бесстыдна, я — целомудренна. Она — сильная, я — слабая. Она нравится молодым парням с упругой подтянутой мошонкой, сексистам-экстремалам и застенчивым начинающим лесби. Я нравлюсь парням постарше с упругими подтянутыми мозгами, сторонникам традиционного секса и лесби со стажем.
Черт… Черт, черт… Не «нравимся», а «нравились», пора бы привыкнуть к прошедшему времени. Но привыкнуть — означает смириться. Смириться после того, как мы окучили всех. Всех, кого только можно было окучить. Вернее, Ленчикова гениальность окучила. И собрала плоды. Ленчик, встретивший нас в предбаннике славы в стоптанных башмаках, теперь катается на «бээмвухе» последней модели, прикупил пару дорогих квартир в Москве и Питере, и… наверняка где-то еще… И не квартир… Но мы в такие подробности не посвящаемся. А «где-то еще» всплыло в его последнем разговоре с Виксаном. За сутки до ее смерти.
Тогда я приехала в офис Ленчикова продюсерского центра, шикарный офис нужно сказать: в самом центре, на Рубинштейна. С охраной и евродизайном. И офис, и охрана — всего лишь оболочка, оставшаяся от нашего триумфа, новогодние шары, которые забыли снять с елки. А елку забыли выбросить. У офиса больше не толклись фанаты, и возле нашего дома они не толклись. И потому в офис я прошла беспрепятственно. Мне нужен был Ленчик, чтобы решить, что делать с впавшей в депрессию Динкой. Она беспробудно пила, а напившись, начинала поливать меня матами. И Ленчика заодно, и «Таис», и весь мир. Иногда я боялась, что она совсем спрыгнет с мозгов и убьет меня кухонным ножом, и мне хотелось уйти из нашей опостылевшей двухэтажной квартиры (с видом на Большую Неву и Петропавловку, она очень быстро сменила плебейское гнездо на Северном)… Мне хотелось уйти куда глаза глядят. Но и уйти было невозможно, потому что еще больше я боялась, что Динка убьет себя. Все кухонные ножи были тщательно спрятаны, все режущие и колющие предметы — тоже, от ножниц до пилок для ногтей. В аптечке остались лишь совсем невинные горчичники, термометр и лейкопластырь, но навязчивая идея изобретательна, она легко обходится подручными средствами. Несколько раз я пыталась заговорить об этом с Ленчиком.
— Динке нужна помощь, Ленчик… Может быть…
— Может быть, но не будет… Никогда, — обрубал меня Ленчик. — Никаких больниц. Если об этом прознают журналисты, на вас можно будет ставить крест…
— На нас уже давно можно поставить крест.
— Нет. Все еще вернется, дай мне время. А пока будь с ней, Рысенок. Просто — будь. Она нуждается в тебе, вы близки, как никто…
«Близки, как никто»… Возможно, мы и были близки, — в самом начале триумфа. Когда все сошли с ума, увидев на сцене двух отчаянно целующихся девчонок. Все просто с цепи сорвались. А потом были клипы, увековечившие наш темно-вишневый поцелуй; наши руки, обвивавшие затылки друг друга, — под дождем, под снегом, под ветром, под чем угодно… Как же это нравилось! И какую ненависть вызывало… А мы тихонько сидели, обнявшись, в самом эпицентре этих двух потоков — любви и ненависти. Мы касались друг друга кожей — и вправду были близки.
Как никто.
Но эту близость выбил бесконечный, непрекращающийся чес по городам, по два концерта в день, презентации, пати, на которых мы должны были не забывать, что беспробудно, запойно влюблены друг в друга… Ночные клубы, закрытые вечеринки, съемки, бесконечные интервью… Домашние заготовки для этих чертовых интервью писала нам Виксан, Ленчик делал окончательную правку. Чем откровеннее — тем лучше; непристойности должны произноситься с невинными улыбками на лице, «плохие хорошие девочки», вот что должно остаться в памяти.
И мы были плохими хорошими девочками. Мы снимались для самых разных журналов, в самых разных позах, нет, не каких-нибудь разнузданных: откровенного порно не было никогда. Только легкий намек, который заводил и вышибал пробки.
Ради чего?…
Теперь, когда «Таис» рухнул, вывалился из всех чартов, из всех топов… Теперь, когда о нас вытерли ноги все те, кто совсем недавно боготворил… Теперь я думаю… Ради чего все это было? Ради Ленчиковой «бээмвухи»? Ради двухэтажной квартиры с видом на Большую Неву, в которой мы тихо ненавидим друг друга?… Или ради тех уродов, которые поначалу платонически и робко любили нас, потом — мастурбировали на наши плакаты, а потом начали откровенно оскорблять? От матерного ореола, который окружал «Таис», и свихнуться было недолго. Или мы уже свихнулись?