Любовные доказательства
Шрифт:
…В следующий раз, когда я приехала в Троицк, известив, как обычно, Шурку телеграммой, меня встретили в саду огромные сугробы, а дома — ледяные стены.
Я пошла к ней, беспокоясь, не обидела ли я ее чем, не уязвила ли — что это она меня покинула? И потом — может быть, именно что нельзя мне было вставлять ее, подлинную, в сюжет, не имевший к ней никакого касательства, и так расписывать, поддаваясь чуждой для ее жизни логике, ее дальнейшую судьбу, к которой она сама относилась столь внимательно и бережно? Может быть, я что-то нарушила этим в течении событий, а она почувствовала нечто недолжное то ли во мне, то ли вокруг меня и решила больше по дороге этой, ведущей к моему дому, не приходить?
Дверь
Она сидела в палате, нахохлившись, на скрипучей железной койке, поджав под себя одну ногу и безучастно глядя в окно, и напоминала плохо перезимовавшую птицу. По ней сразу было видно, что прежде ярко горевший светильник ее опасно накренился, пламя его потеряло обычную ровность горения и вот-вот начнет чернеть и чадить.
— Инфаркт, — беспомощно развела руками она. — Разрыв сердца, по-нашему. Видать, перенапрягла сердце-то я. Все судьбу пытала. Ой, боюсь, не выкарабкаюсь.
— А за что же ты ее так пытала? — спросила я, стараясь улыбнуться.
— За жизнь свою — по судьбе ли все там прошло или против судьбы. И вот когда по судьбе, так сердце радовалось, — что бы там ни было, хоть что тебе. А когда против судьбы, так хоть и хорошее что случалось, а не в радость, ныло сердце-то. Дочку-то я в Чернобыль отправляла — сердце царапалось, болело сердце, а я не послушала. Думала — место спокойное, хлебное, а хлеб — отравленный.
— Да не казнись ты так, — вздохнула я. — Может, и там, и тут испытание твоей дочке было назначено. Нельзя же прожить, не прикоснувшись к горестям. Здесь были бы одни, там — другие.
— Это-то да, — махнула она на меня рукой. — Везде горевать бы пришлось, не в том дело-то. Я ведь что так маюсь? Богу-то я тогда изменила, — вот что. Не послушалась Его, не поверила… Отмахнулась.
— Что значит — отмахнулась, Шурка? Разве Он так внятно с тобой говорит, что ты можешь все расслышать и уразуметь?
— Ну да, — удивилась она, — а то как? Как поступать-то, если Он молчит, не подсказывает? Ведь вслепую живем-то!
— То есть, ты хочешь сказать, что вполне определенно поняла, ну вот как меня сейчас, все то, что Он тебе говорил, и — не выполнила?
— А как же, коли не так?
— И как же Он тебе говорил?
— Да так и говорил — прямо изнутри меня. А я ему тогда вроде как: замолчи, сама знаю, что делаю. А вот, к примеру, тебя увидела, как ты в саду мотыгой размахиваешь, и тут же и услышала: надо помочь. Я и ответила на этот раз: хорошо и пришла. Правильно поступила. Чего удивляться-то? А ты — как в больницу ко мне попала?
— Дед твой сказал, что ты здесь, я и прикатила…
— «Дед сказал», «дед сказал», «прикатила» — передразнила она меня и вдруг рассмеялась, озарилась изнутри, даже порозовела от этого света. — Дед ведь именно что только сказать — сказал, а подсказал-то тебе Кто? А привел тебя сюда — Кто? Ну, Кто? — Шурка смотрела уже совсем весело.
В ее взоре читалось и какое-то недоумение — что это, правда ли я действительно этого не понимаю или только прикидываюсь, дурачу ее. Не выдержала, сама ответила:
— Он, Он Сам тебя и привел, да еще и мне шепнул: жди гостей, Александра, готовься. Вот и дождалась. Еще и не то будет.
…Через неделю она умерла. На третий день ее отпели и похоронили. Я шла вместе с ее дедом, болезненными дочкой и внучкой и несколькими старухами за гробом и жалобно пела: «Святый Боже…» В двух шагах от меня ковыляла, тоненько подвывая, та самая бабулька с серыми глазками-пуговками и на кривых ногах, которую я мысленно представляла, когда писала свою Марфу Петровну.
— В последний путь, — проговорила она, кидая на крышку гроба
Встала возле меня, произнесла с досадой, хлюпая носиком и стирая кулачком мутные слезы:
— Хворая была, по виду только крепкая. Все с этим домом твоим возилась, надорвалась: то ему это надо, то ему то. Говорила я ей — уморят тебя, Шурка… Не послушала.
Эта несправедливость уколола меня — мне казалось, что Шурке нравилось приходить туда, чувствовать себя полной хозяйкой. И работала она в саду весело, пела даже.
Может быть, в отместку я чуть не спросила ее, героиню моего «Эфиопа», отдала ли она в конце концов Шурке свой гроб, но вовремя осеклась, застыв над самой бездной безумия, на границе двух миров, может быть и нераздельных, но в то же время и неслиянных. Они располагались друг против друга, взаимно отражаясь и искажаясь в отражении.
Я просто поклонилась этой своей обличительнице, не подозревавшей о нашей с ней связи, и пообещала:
— Долго жить будете!
…Я и не ожидала, что буду так горевать о Шурке. Мысль о том, что я своими писаниями могла способствовать приближению ее смерти, мучила меня.
Вернувшись с похорон, я даже написала об этом стихотворение.
Помяните эту Божию рабу, с богородичной иконкою в руке, с покаянною молитвою на лбу и прощальной синевою на виске… Шурка, Шурка, я не знаю, как сказать: не впервой тебя мне в гроб холодный класть, не впервой — платок на узел завязать, к ледяному лбу под лентою припасть… Я, заслушавшись речей твоих и фраз, от которых разливался колорит, то ли притчу сочинила, то ль рассказ, где твой образ героинею глядит. Там ты бегала по снегу, там к лицу подносила в изумленье две руки, но сюжет пошел, особенно к концу, воле, замыслу и жизни вопреки… С удивлением — за краешком стола, сильно заполночь, когда расплывчат взгляд, я увидела, что Шурка — умерла: просто села и откинулась назад. Это — логика рассказа. Это — строй слов, которые… И — не с кого спросить. Так сидела я пред Шуркой неживой и была ее не в силах воскресить. Трепетала — нет ли магии какой, нет ли связи у портрета и лица: меж написанною Шуркой и такой — Птицей Божией, созданием Творца? …Знаю, знаю — грозных ангелов Своих Без подсказок высылает Судия, И шестой Главы Исайи третий стих потрясает основанья бытия. Ведь когда Он самовластно гонит вдаль ураган иль гасит свечечку в глуши, разве Он у сочинителей: «Пора ль?» станет спрашивать, кроша карандаши? И с огарком догорающим в горсти, что могу я — пред дорогой гробовой? Лишь усопшей — двоекратное «прости» завязать в единый узел вещевой.