Любожид
Шрифт:
– Воды… – попросила она, слепо шаря в воздухе рукой в двух тонких браслетах.
Он поднес ей воду, она пила, стуча зубами по краю стакана. Но икота не уходила. Опершись спиной о стену, она откинула голову и продолжала икать, всхлипывать и истекать слезами, говоря тихо и горько:
– Из-извините ме-меня… Про-про-простите…
Это тронуло его до немочи.
– Господи, Варенька! – Он опять стал перед ней на колени и снова принялся целовать ее, но ничто не отвечало ему в ней – ни ее опухшие губы, ни мокрые от слез ресницы, ни руки, повисшие мертво как плети. Только плечи ее продолжали вздрагивать от икоты как заведенные. Он расстегнул ей блузку, снял с нее лифчик и начал целовать ее узкие голые плечи, шею, грудь. Икота ушла, затихла, он салфеткой вытер Варе лицо и
Она не реагировала никак. Она лежала перед ним на полу, на ковре – худенькая алебастровая Венера с закрытыми глазами, темными сосками, курчавым светлым пушком на лобке и с двумя тонкими серебряными браслетами на левой руке.
Он поднялся с колен, погасил в комнате свет, быстро разделся и накрыл ее своим телом. Было всего полдесятого вечера, даже если он пробудет здесь еще час – это ничего, он придумает что-то для Нели: машина сломалась, колесо спустило…
Но снова и как всегда – к его изумлению, ужасу и восторгу – оказалось, что даже эта юная подмосковная княжна девственница. Мог ли он просто трахнуть ее, шпокнуть по-быстрому и уйти? Ее, последнюю русскую женщину в своей жизни! Ее, которая, оказывается, влюблена в него уже год – молча, тихо, на расстоянии, влюблена с той минуты, как он побывал в мытищинском суде, собирая материал для статьи о подростковой преступности…
Рубинчик поднял Варю на руки и отнес в тесную ванную. Здесь он поставил ее под душ и стал мыть, как ребенка, мягкой розовой губкой.
Он стоял рядом с ней под теми же струями душа голый, вода текла по его волосатому торсу и ногам, и в тесноте узкой ванной он почти вынужденно касался своим телом и даже своим готовым к бою ключом жизни Вариных плеч, ягодиц и бедер, но тем не менее он не чувствовал сексуального нетерпения. Скорей он ощущал себя восточным евнухом, который гордится тем, что только что на огромном и грязном базаре рабынь отыскал эту белую жемчужину, эту юную и робкую языческую княжну с длинными ногами, золотым пухом лобка, нежным животом, мягкими бедрами, детской грудью, высокой шеей, синими глазами и льняными, как свежий мед, волосами. Таких женщин нет ни в Персии, ни в Иране, ни в Израиле. Такие дивы живут далеко-далеко, за двумя морями и тремя каганатами. Они живут северней хитроумных армян, северней диких алан, склавинов, антов, еловен, кривичей и даже северней булгар и ляхов. Греки зовут их племя Russos и говорят, что язык их похож на язык германцев и что даже название их главной реки звучит на германский манер – Днепр, а пороги на этой реке тоже напоминают звучание германских наречий – Ульворен, Ейфар, Варусофорос, Леанты. Эти Russos не знают Единого Бога, они поклоняются огню, ветру, камням и деревьям…
Но в конце концов совершенно не важно, на каком языке они говорят и кому они поклоняются. А важно, что эта рабыня трепетна, как лань, чиста, как лунный свет, и пуглива, как все язычницы.
Купая свою находку, Рубинчик чувствовал себя евнухом, который готовит новую любовницу еврейскому царю.
С той только разницей, что этот евнух не оскоплен, и поэтому…
Он стал сам целовать ее в мокрые теплые губы. Струи воды текли по их лицам, его волосатый торс прижимался к ее мягкой и мокрой груди, а его напряженный ключ жизни, уже разрывающий сам себя от возбуждения, впечатывался в лиру ее живота во всю свою длину – от ее лобка до пупка и выше еще на ладонь, почти под грудь. Его язык вошел в ее влажный рот и стал яростно и нежно облизывать ее небо, зубы, десны. А его руки медленно опускались по ее спине, скользя концами пальцев вдоль ее позвоночника, как по грифу виолончели. А дойдя до ее ягодиц, они обхватили их, раздвинули ей ноги, приподняли ее мокрое и легкое тело и посадил и ее верхом на его разгоряченный фалл. Он еще не вошел в нее, нет, да он и не собирался делать это сейчас, он только хотел разогреть ее на своей жаркой палице, приучить ее к ней. Но она тут же зажала ногами эту палицу, как гигантский термометр, и даже сквозь свой собственный жар Рубинчик ощутил горячечную жарынь ее щели,
Рубинчик замер.
Такого с ним еще не было никогда. Он стоял под струями воды, не веря тому, что ощущал, и холодея от ужаса и странного наслаждения.
А жаркая улитка ее междуножья продолжала медленно, властно и с ужасающей силой тянуть в себя его ключ жизни, ухватив его поперек… а в его рот вдруг впились ее губы, и ее язык вошел в него и стал повторять то, что только что делал он сам, – жадно и нежно вылизывать его десны, зубы и небо… а потом, отступая, увлек за собой его язык и стал всасывать его – все дальше и дальше, до корня, до боли!… И одновременно там, внизу, непреложная сила маленьких горячих присосок-щупалец продолжала тащить в себя его плоть…
От ужаса у Рубинчика заморозило затылок, остановилось дыхание и ослабли ноги. Он замычал, затряс головой и вырвался наконец из двух этих жадных и горячих капканов. А вырвавшись, очумело глянул на свою северную княжну.
Она была прекрасна и невинна.
Закрыв глаза, прислонившись спиной к кафельной стене и укрыв свою грудь тонкими белыми руками, она стояла посреди ванны, как статуя Родена в Пушкинском музее, и только частое, взволнованное дыхание открывало ее мокрые детские губы и зубы, мерцающие нежной белизной. Струи воды рикошетили по ее точеному телу, фонтанировали в ключицах, терялись в мокрых льняных волосах и светились мелким жемчугом в золотой опушке ее лобка.
Рубинчик глядел на нее и не мог поверить в реальность того, что он только что пережил. Эта кроткая, скромная, застенчивая, худенькая девственница с еще неразвитой грудью и – какая-то нечеловеческая, улиточная жадность и сила во рту и между ногами. Да знает ли она сама, что делает и чем обладает?
Он выключил воду и наспех вытер Варю мохнатым кубинским полотенцем с большим портретом Фиделя Кастро. Особенно пикантно было вытирать этим портретом Варины ягодицы, но Рубинчику было не до смеха. Он взял Варю за руку и приказал:
– Пошли!
Она открыла глаза, перешагнула через край ванны своими прекрасными длинными ногами и покорно пошла за ним в спальню. Здесь Рубинчик одним рывком сбросил с кровати покрывало, одеяло и верхнюю простыню и опять приказал:
– Ложись!
– Можно, я выключу свет?
– Нет. Нельзя.
– Поцелуйте меня, Лев Михайлович… – попросила она.
– Потом. Ложись.
– Я боюсь… Он усмехнулся:
– Я тоже тебя боюсь. Ложись!
– Это будет больно?
– Это будет прекрасно! Но не сейчас. Позже. Ложись, не бойся.
Она вытянулась на кровати и отвернула голову к стене. Так в больнице ребенок отворачивается, чтобы не видеть, как ему сделают укол.
– Дурочка!… – улыбнулся Рубинчик, он уже снова вошел в свою роль Учителя, Первого Мужчины, Наставника. Мало ли что могло ему померещиться в ванной, под душем!
– Где у нас шампанское? – сказал он с улыбкой. – Где музыка?
Он вышел в гостиную, нашел среди пластинок «Болеро» Равеля, включил проигрыватель и принес шампанское в спальню. Сев на кровать рядом с Варей и поджав под себя по-восточному ноги, он, уже выполняя свой привычный ритуал, заставил ее выпить несколько глотков шампанского. И сам выпил полный бокал, потому что некоторый страх перед ее улиткой все еще оставался в нем. Но и любопытство разбирало, и он решил опустить все церемониальные речи и прочие мелкие детали подготовительного периода, а сразу перейти к главному.
Развернув Варю поперек кровати, он стал перед ней на колени, раздвинул ей ноги, положил их себе на плечи и с любопытством исследователя посмотрел на густую шелковистую опушку, за которой пряталась эта жадная улитка ее языческого темперамента.
Но все было спокойно там, все было как обычно – разве что не было в этом бледном кремовом бутоне той слежалости, как у всех предыдущих Ярославен. И выше, за опушкой, тоже все было родное, знакомое, русское и любимое – поток теплой и нежной белой плоти с мягкой впадиной нежного живота, два холмика груди, длинная лебединая шея и запрокинутый подбородок.