Люди долга и отваги. Книга вторая
Шрифт:
Внешне разболтанный, рассеянный, непрерывно отвлекающийся на мелочи, впадающий в амбицию по пустякам, с легко и неожиданно меняющимся настроением, он в действительности был ежесекундно собранным, расчетливым и наблюдательным. «Гибрид Чичикова с Хлестаковым», — определил как-то Михаил Петрович.
Вот Ладжун быстро лопочет какую-то чушь, всплескивая красивыми руками, картинно изумляясь и изображая, что душевно рад бы помочь следствию и не затруднять своего доброго друга Михаила Петровича. Но не может же он признать того, чего не делал!
— Стало быть, о Рижском
— Все я рассказал, потому что все-таки меня совесть мучает, все-таки я нехорошо поступил, если разобраться.
— Взгляни-ка, Юрий Юрьевич, не напоминает ли тебе эта фотография о скрытом тобой преступлении?
— Эта фотография? Никогда в жизни!
— Но сфотографирован ты?
— Ну я.
— И с какой-то женщиной.
— Понятия не имею. Я даже не знаю, где это!
— Присмотрись получше. Красивая женщина. На столе сифон, шампанское.
— Вижу сифон. Шампань вижу. Клянусь честью, Михаил Петрович, не помню!
— Хорошо. Поближе тебя подведу. К городу Юрмале тебя подведу в Латвийской ССР. Ну? Станция Майори.
— Я в Булдури был.
— С Булдури мы покончили. А в Майори ты тоже был, причем жил у одной хозяйки довольно продолжительное время.
— В Майори? Никогда в жизни. Еще раз говорю: никогда в жизни я там ни у какой хозяйки не останавливался. Я такой человек, Михаил Петрович, прямой, клянусь!
— Юра, ты же прекрасно понимаешь, что есть у меня, так сказать, дополнительные глаза и уши и есть люди, которые работают со мной в этом деле. И когда нам доподлинно известны какие-то обстоятельства, а ты их утаиваешь, поневоле возникают сомнения относительно твоей искренности. Ты сам толкаешь меня на то, чтобы я изобличал тебя доказательствами.
— Если у вас факты будут, я подпишусь и никогда не скажу, что не знаю.
— Думаю, ты имел возможность убедиться, что фактов у меня хватает. Женщина тебя опознала. А карточку отпечатали с негатива. Негатив случайно сохранился.
— Негатив? Даже интересно, какая это женщина. Я ее даже в жизни не видел! Три места я только посещал в Латвии… Впрочем, я вспомнил. Это я гулял у двух фотографов.
— В Майори?
— В Майори.
— И жил там?
— С неделю, наверно.
— Другой разговор. А то — «клянусь честью, не был!»
— Нет, я говорил, что не останавливался на квартире нигде. А я, короче говоря, отдыхал в гостях. У этой вот, у медсестры. Она медсестра в санатории.
— Как звали ее?
— Нина, по-моему. Да, Нина.
— Правильно. И по какому поводу был сделан снимок?
— Ну, она пригласила, мне что? Пожалуйста, фотографируйте сто раз. Принес шампанское для обстановки. Они соседи там, пятый дом от нее.
— Что еще ты помнишь об этих фотографиях?
— Петя самого звать, мужчину. Петя. А она была беременная, жена его… У них домик мне понравился, пять комнат.
— Память у тебя, Юрий Юрьевич, отменная. Будто месяц прошел, а не два года. Надеюсь, и родственников помнишь?
— У нее? Которая медсестра?
— Нет, я про фотографов.
— Про фотографов?
— Да. Например, старушка там жила.
— Ну,
— А почему я тебя про нее спрашиваю?
— Ну, короче говоря, у нее золотые часы. Хорошие были часы, английские…
Часы были занесены в протокол. Одна из бесчисленных краж на извилистом пути Юрия Юрьевича Ладжуна.
И так по каждому эпизоду он взвешивал, до какого мгновения можно отнекиваться, чтобы все-таки успеть потом «добровольно признаться». (Позже он будет проклинать себя за то, что «тянул резину». Позиционная «война» и впрямь обошлась ему дорого. Но не будем забегать вперед.)
Особенно упорно сопротивлялся Ладжун встречам с потерпевшими. Сообщение о том, что предстоит лицом к лицу столкнуться с прежней жертвой, неизменно влекло взрыв протеста.
— Я не желаю! — кричал он.
— Юрий Юрьевич, тут уж твои желания я не могу принимать в расчет.
— Тогда я буду молчать. Даже ни слова!..
— Несерьезный разговор. Придется видеться с потерпевшими, придется рассказывать.
— Никогда в жизни! Черт бы побрал! Зачем я должен каждый раз вспоминать!
Киногруппа, напротив, очень любила эти сцены: в кадре появлялись новые люди, а главное, снимать можно было открыто. Оператор получал свободу действий. Нормы допускают фиксацию на пленку следственного эксперимента, опознания и некоторых других моментов, так что это не вызывало подозрений у Ладжуна. Да ему уже и не до оператора было: сидел стесненный, скованный, глаза в пол. Возникало впечатление, что ему мучительно стыдно.
Дайнеко подтвердил:
— Разумеется, стыдно. Но не того, что обманывал и воровал, а что попался! Такой орел, супермен, считал себя на голову выше тех, кто шел на его удочку. И теперь — на тебе! — под конвоем, руки за спину.
Перенеся очередное унижение, Ладжун дулся на Дайнеко, а тот с поразительным терпением продолжал искать ключи к его душе.
— Его тоже надо понять, — говорил Михаил Петрович, — столько лет прожил одиноким волком. Он же ни единому человеку не мог сказать правду о себе! Разучился напрочь.
— Но вам все-таки рассказывает. Со скрипом, но рассказывает.
— Нет, я не привык клещами тянуть. И, кстати, ему откровенность больше моего нужна.
— Для облегчения совести?
— Хотя бы. Если он преодолеет барьер, он и сидеть будет по-другому, и на волю выйдет с другим настроем.
Дайнеко учитывал все.
Учитывал повышенную потребность Ладжуна пусть в поверхностном, но постоянном общении, которое являлось важной частью его «профессиональной» деятельности. Зная, что с сокамерниками он не сближается, Дайнеко иногда два-три дня давал ему поскучать, чтобы накопилась жажда выговориться. Учитывал стремление Ладжуна внушать симпатию собеседнику. Когда Михаил Петрович веско произносил: «Юра, так негоже. Ты роняешь себя в моих глазах», — то желание нравиться нередко брало верх над расчетливым решением помалкивать. Учитывал и использовал его хвастливость и самомнение.