Люди остаются людьми
Шрифт:
19 июля вечером мы наконец проникаем в лес, за которым, по нашим расчетам, должна находиться передовая. Наше предположение оправдывается. Мы слышим выстрелы немецких пушек, стоящих в этом лесу, ровный, сильный стук наших пулеметов впереди. Сердце окрыляется радостью, мы в каком-то полузабытьи идем прямо на звук пулеметных очередей.
Лес разрежается, светлеет — близко опушка. Мы тщательно маскируемся в кустарнике у самой кромки леса на взгорье и принимаемся наблюдать за дорогой внизу. Слева виден небольшой деревянный мост, там немцы-часовые. Справа доносятся громкие
А наши пулеметы все шлют и шлют сюда короткие сильные очереди. Они — как привет Родины, они ободряют нас. Бухают немецкие пушки — теперь вражеские батареи позади.
Садится солнце. Мы лежим, не сводя глаз с дороги. Начинает смеркаться. Выплывает луна. ААы лежим. Поднимается туман, луна исчезает.
— Два часа, — шепчет Иванов. — Ну!..
Держа оружие наготове, медленно спускаемся к дороге. Мы идем кучкой: в промозглой тьме нас трудно отличить от кустов. Замираем, слушаем и вновь осторожно движемся.
Главное, перебраться через дорогу. За ней большой лес, и в нем наше спасение, там свои.
Дорога едва белеет впереди. Быстро, по одному, перебегаем. Все тихо, все спокойно. Лишь сердце стучит, как молот, до перехвата дыхания… Теперь в лес, к своим, там спасение!..
Грохочет огонь — длинное красное пламя. Я никогда не думал, что огонь может так бить. Земля вдруг переворачивается, громоздится стеной и придавливает меня всей своей невыносимой удушливой тяжестью.
НЕВОЛЯ
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Убит. Я думаю, что я убит. Но если я думаю об этом, то значит — не убит? Я живой?.. Вокруг меня черная стенка, сверху дышащее холодом мглистое пятно и блуждающий красный огонек… Что это?
Я приподнимаю голову — она словно набита острыми камнями и ноет в затылке. Я вижу возле себя серые неподвижные кули.
— Иванов!
Меня кто-то дергает за ногу.
— Иванов, Иванов!..
Красный огонек наверху останавливается. Один из кулей протягивает ко мне руку, затем поблизости возникает смутный овал лица.
— Иванов, это ты?
— Ш-ш! — Холодная рука ложится на мою и быстро шершаво поглаживает.
Ничего не пойму. Где мы?.. Кружится голова, поташнивает, я снова закрываю глаза.
Опять дергают за ногу… Уже светло. Надо мной мутно-голубое небо и в середине его… немецкий солдат с винтовкой.
Я в яме.
— Вставай, — откуда-то издалека доносится глухой голос Иванова, хотя он рядом.
Немец с винтовкой склоняется над нами. Его зеленоватое лицо чуть — расплывается и дрожит, как кисель. Он что-то говорит, напряженно раскрывая рот.
Плен!.. Я соображаю: мы в плену. Плен! Я — и вдруг плен. Как это может быть?..
Иванов помогает мне встать. Он распоясан, безоружен, оборван. Герасимов подсаживает меня на край ямы и вылезает сам — он в шинели без хлястика и тоже безоружен. И я распоясан и безоружен. Из ямы выбирается еще кто-то.
Все
Нас гонят на дорогу. Там уже большая толпа таких же, как мы, распоясанных. Немцы с винтовками суетятся вокруг и что-то кричат, широко раскрывая рот. Мы становимся в ряд — нас в ряду пятеро. Трогаемся. Справа виднеется взгорье, покрытое кустарником, слева — угол лесного массива, а впереди— пыльная белая дорога и стоптанные башмаки шагающих людей…
Мир шатается, мир покачивается. Начинает пригревать солнце — неужели это то солнце? Неужели это те же поля, которые были вчера? И неужели я, это болящее бредущее существо, — это я?
Все рушится, все переворачивается. Случилось самое страшное, что только могло с нами случиться: плен. Или, может быть, вообще мы разбиты, и немцы победоносно катятся в глубь нашей страны?..
Завивают пыль белые стоптанные башмаки. Светит бессмысленное солнце — бездушный горячий шар. Зеленеет пыльная трава, туманятся дали.
Плен, плен, плен…
Если бы я мог плакать, я плакал бы… Почему я не убит? Почему не умер дома, когда болел воспалением легких? Почему, за что этот позор?
Если бы я мог плакать… Но сухо и туманно в глазах, расплываются дали, и беспощадно жарит ноющую голову пустое холодное солнце.
Нас приводят на незнакомую станцию и загоняют за колючую ограду. Тут какой-то табор: сотни людей в распущенных шинелях и гимнастерках стоят, сидят, лежат на земле или слоняются взад и вперед. По углам заграждения деревянные вышки с часовыми, у одной колючей стены серое строение с кирпичной трубой — оно отделено от толпы тоже забором из колючей проволоки, у противоположной стены — два барака.
Ноги подкашиваются от усталости, я сажусь.
— Пошли в тень! — кричит-шепчет Иванов.
С трудом поднимаюсь и бреду за ним к бараку. В тени все места заняты, но Герасимов что-то говорит, и сидящие подвигаются.
Иванов усаживает меня на теплую землю, прислоняет спиной к дощатой стенке.
— Попить, пить… нет? — спрашиваю я. Герасимов, кивнув, уходит. Иванов смотрит в мои глаза, и мне становится не по себе оттого, как он на меня смотрит.
— Небольшая контузия, — шепчет-кричит он. — Ничего. Пройдет.
— Пройдет, — говорю я.
Он пробует улыбнуться. Милый мой Иванов, что же с нами случилось?!
Мне тяжело видеть тоску в его глазах, его выпачканное глиной лицо, рыжую щетину на щеках. Он еще пытается ободрить меня!..
Возвращается Герасимов. С водой. Она теплая, горьковатая, отдает железом. Я отпиваю несколько глотков и гляжу на Иванова.
— Пей, пей, — произносят его запекшиеся губы. Гляжу на Герасимова.
— Пей, — отворачиваясь, шепчет он.
Протягиваю ему котелок с остатком воды и, упершись затылком в доску, закрываю глаза. Голова идет кругом, кругом идет вместе со мной земля…