Люди остаются людьми
Шрифт:
Скоро все свершится. Я, наверно, умру хорошо. Это все-таки радостно понимать, что ты умрешь хорошо.
Я слышу железное постукивание ключа в замочной скважине. Вскакиваю с топчана. Под ногами деревянные колодки с матерчатым верхом. Откуда они тут? Я надеваю их. Медленно открывается дверь, и в солнце, в голубоватом краешке неба показываются двое: немец-унтер и молодой белокурый начальник лагерной полиции — его фамилия Кунц.
Он входит. Несколько секунд разглядывает меня. Затем совершенно обыкновенным тоном спрашивает:
— Ты что же подводишь моих полицаев?
Его вопрос поражает
— Давай выходи.
Унтер безучастно глядит на нас с улицы. Я надеваю колодки и выхожу.
Меня приводят в здание комендатуры и оставляют одного в высокой комнате со множеством дверей. По-видимому, это вчерашняя комната. Кунц скрывается за дверью, которая прямо напротив меня. Минуту спустя дверь отворяется, и я вижу Мекке. Кунц уходит. Мекке приказывает мне войти в его кабинет. Я захожу и вижу переводчика с бабьим лицом. Он сидит на табурете у стены.
— Так вот какой ты, герой! — со злой усмешкой говорит Мекке. — А я ведь тебя, идиота, собирался перевести в рабочую команду.
— Да, да, — со смущенной улыбкой подтверждает переводчик.
Мекке берет со стола металлическую линейку.
— Кто с тобой еще хотел бежать? Отвечай!
— Я один.
— Врешь! — взвизгивает Мекке и бьет линейкой меня по лицу. — Я все знаю, что у вас творится. Все! Кто?
Снова удар линейкой. Удар обжигает, но терпимо.
— Я один.
Мекке наступает сапогом на пальцы моих ног, спрятанные под матерчатым верхом колодок, давит на них — это очень больно, но еще терпимо.
— Отвечай! Отвечай!
— Я один.
Он бьет металлической линейкой — она посвистывает, упруго изгибается и обжигает лицо, но еще терпимо. Почему он бьет меня линейкой?
— Отвечай! Кто еще?
— Я один.
— Неправда! — пищит переводчик.
С застенчивой улыбкой на круглом лице он встает с табурета и ударяет меня ребром ладони по горлу. Этого я от него никак не ожидал! Проклятый евнух!
За моей спиной хлопает дверь. Мекке и переводчик вытягиваются и щелкают каблуками. Краем глаза вижу витой серебряный погон, огромную серо-зеленую грудь с орденской ленточкой.
— Сейчас прибудут представители гестапо, — говорит уже знакомый глуховатый голос коменданта. — Выведите его.
Переводчик выводит меня из кабинета и ставит у наружной двери, как вчера. Значит, комендант не обманул. Расскажи кому-нибудь об этом — и не поверят. Хороший комендант. Разве такие бывают?.. Расстреляют меня все-таки или не расстреляют?
В комнату мимо меня проходят два офицера в галстуках и с портфелями. Это, наверное, и есть представители гестапо. А зачем еще гестапо? Они без стука растворяют дверь в кабинет Мекке. Я вижу, как они по-фашистски вскидывают руки. Потом дверь за ними закрывается. Расстреляют меня или не расстреляют?
Евнух-переводчик выталкивает меня в коридор. Расстреляют или не расстреляют? У выхода на солнечном крыльце дежурит полицай. Может быть, спросить его? Переводчик смотрит
— Хороший комендант, — говорю я.
— Господин комендант — полковник, — говорит переводчик.
— Меня, расстреляют?
Переводчик отворачивается и не отвечает.
Примерно через полчаса мимо нас проходят гестаповцы с портфелями. Переводчик и дежурный полицай мгновенно вытягиваются и щелкают каблуками. Почему они все время щелкают каблуками? Гестаповцы садятся в легковую автомашину, она тотчас вздрагивает и, урча, трогается с места, оставив в воздухе голубой клочок дыма. Расстреляют или нет?
Появляется Мекке с красным, злым лицом. Он молча сует мне засохшую, в трещинках, лайку хлеба.
— В карцер его, — приказывает он полицаю.
Не расстреляют, не расстреляют, ликую я. Дали хлеба и в карцер, — значит, не расстреляют.
Опять лежу на топчане. В голове все тот же неотвязчивый вопрос: расстреляют или нет? Если комендант настоял на своем, то не расстреляют. Если настояли на своем гестаповцы, то расстреляют. Я почему-то убежден, что гестаповцы добивались того, чтобы меня расстрелять тут же в лагере, а комендант был против.
Так или иначе я, вероятно, смертник или кандидат в смертники… А что такое смерть? Я задумываюсь над этим, и, странно, я, кажется, вдруг перестаю понимать, что это такое. Наверно, очень глупо, но я сейчас не знаю, что такое смерть. Это что-то противоестественное, ненормальное, неправильное, несправедливое, это то, когда ты перестаешь быть, но и это, я чувствую, еще не все, и я не знаю. Я только знаю, что если все-таки будут расстреливать меня, то мне надо умереть как следует, как подобает советскому человеку и комсомольцу, — это я знаю.
Гремит ключ в замке, раскрывается тяжелая дверь. В косом вечернем солнце я вижу немолодого унтер-офицера в полной боевой выкладке. Он протягивает мне котелок с обеденной похлебкой — мой котелок, из зондерблока. Я стоя съедаю похлебку и гляжу на унтера, который, не закрывая двери, ждет меня.
— Собирайся с вещами, — по-немецки говорит он. Цепляю котелок к поясу.
— Я готов. Выхожу из карцера.
— Прямо, — говорит унтер.
Я иду к перекрестку дорог, и чем ближе, тем непослушнее ноги. Если унтер скажет «направо», то, значит, меня снова водворят в зондерблок: он отсюда с правой стороны; если скажет «налево» — налево дорога уходит к лагерным воротам и дальше на пустырь, — значит, мне будет конец.
Такое ощущение бывает во сне: надо идти или бежать, но ноги, как ватные…
— Налево! — приказывает унтер. Значит, на пустырь…
Мы медленно проходим мимо вахты — я вижу, что солдаты, прекратив галдеж, показывают пальцем на меня, и это почему-то приятно мне, выходим через ворота из лагеря и идем вдоль колючего забора по сухой тропке к пустырю.
И вдруг я вспоминаю, что у меня в кармане нож. Мой самодельный нож, отточенный на куске кирпича и обмотанный тряпкой. Охранники в суматохе даже забыли обыскать меня. Я не буду покорно смотреть в зрачок винтовки, ожидая, когда он выстрелит. Я буду драться. Пусть он убьет меня в драке — это легче. Я успею дотянуться до кармана: руки мои опущены. Только отойдем подальше от ворот.