Льюис Клайв Настигнут Радостью
Шрифт:
Все это происходило до того, как я впервые услышал музыку Вагнера, хотя даже буквы его имени казались мне тогда магическим символом. «Полет Валькирий» я впервые услышал в граммофонной записи в темном, тесном магазинчике покойного Идена Осборна. Сегодня над «Полетом» посмеиваются — действительно, вне контекста, как отдельный концертный номер, он может и не произвести впечатления. Но я ощущал единство Вагнера, и «Валькирии» были для меня не «номером», а частью героического действа. До сей поры мои познания о хорошей музыке сводились к творчеству Салливана. Теперь, когда я до безумия увлекся «Севером», «Полет» буквально потряс меня. С этой минуты все мои карманные деньги шли на пластинки Вагнера (прежде всего, конечно, «Кольцо», но и «Парсифаль», и «Лоэнгрин»); их же я выпрашивал себе в подарок. При этом мои знания о музыке как бы не изменились. «Музыка» и «музыка Вагнера» были совершенно разными понятиями, несоизмеримыми; Вагнер был не новым удовольствием, но иным родом удовольствия, если можно назвать «удовольствием» ту тревогу, тот восторг и изумление, ту битву безымянных чувств.
Тем летом кузина Дж. (вы ведь помните старшую дочь кузена
Хотя эта история может показаться вам неоправданно затянутой, вся моя книга окажется ненужной, если я не скажу сейчас о некоторых последствиях того увлечения.
Прежде всего, вы должны понять, что в то время Асгард и Валькирии значили для меня действиительно больше, чем все остальное — чем мисс С., и учительница танцев, и возможность получить университетскую стипендию. Надеюсь, вас не шокирует такое признание, но они значили для меня гораздо больше, чем мои отношения с христианством. Конечно, ставить «Полет» выше христианства — греховное заблуждение, и все же я должен сказать, что «Север» казался мне важнее христианства потому, что в нем было именно то, чего не хватало моей вере. Сам по себе он не был религией — в нем не было ни догм, ни обязательств. Но в нем было поистине религиозное поклонение, бескорыстная и самоотверженная любовь к чему — то, а не за что — то. Нас учили «воздавать хвалу Господу за величие Его», словно мы должны благодарить Его прежде всего за само Его бытие и сущность, а не за те блага, которые Он даровал нам, — и ведь так оно и есть, к этому знанию о Боге мы приходим. Такого опыта у меня не было, но я гораздо ближе подошел к нему в моих отношения с северными богами, в которых я не верил, чем в отношениях с истинным Богом, когда я верил в Него. Может быть, для того и нужен был этот путь к ложным богам, чтобы у них научиться любви к тому дню, когда истинный Бог вновь призовет меня к Себе. Конечно, я научился бы этому и раньше и лучше на том пути, который остался мне неведом, если б не мое заблуждение и отступничество. Я только хочу сказать, что в наказании, посланном нам Богом, таится милость, из каждого зла созидается особое благо, и греховное заблуждение тоже приносит пользу.
Возрожденное воображение вскоре подарило мне новое чувство природы. Сперва это было чистым плагиатом из книг и музыки. Летом в Дандраме, катаясь на велосипеде по Виклоуским холмам, я почти бессознательно искал вагнерианский пейзаж: пологий, поросший елями холм, где Миме мог встретить Зиглинда; солнечную поляну, где Зигфрид мог слушать пение птиц; ущелье, со дна которого поднимается гибкое змеиное тело Фафиира. Позже (не помню, как скоро) природа перестала быть просто служанкой литературы, она сама стала источником Радости. При этом, конечно, она оставалась напоминанием и воспоминанием — подлинная Радость и есть напоминание. Она — не обладание, она лишь мечта о чем — то, что сейчас слишком далеко во времени или в пространстве, что уже было или же только будет. Теперь природа стала не воспоминанием о книгах, а сама по себе, напрямую, воспоминанием Радости. «Истинной» любви к природе, интереса ботаника или орнитолога, у меня не было и в помине. Меня интересовало ее настроение, ее смысл — я впитывал его не только глазами, но и обонянием, и всей кожей.
После Вагнера я принялся за все, что мог добыть о скандинавской мифологии: за «Мифы норвежцев», «Мифы и легенды древних германцев», «Северные древности» Маллета. Впервые меня привлекло знание. Вновь и вновь я обретал в этих книгах Радость. Я еще не замечал, как эта Радость становится все реже. Я не замечал разницы между ней и чисто интеллектуальным удовлетворением, когда воссоздавал мироздание «Эдды». Если б кто — нибудь согласился учить меня древненорвежскому, я бы, несомненно, стал прилежным учеником.
Произошедшие во мне изменения только усложняют мою задачу как автора этой книги. С этой минуты в классной комнате Шартра моя внутренняя скрытая жизнь становится столь важной и в то же время столь отличной от жизни наружной, что я почти вынужден рассказывать сразу два сюжета. Внутренняя жизнь — духовная пустыня и тоска по Радости, внешняя — шум, веселье, успехи; или наоборот — обычная жизнь полна неприятностей, внутренняя — сияющей Радости. Под внутренней жизнью я имею в виду только Радость, относя к «внешней» и то, что часто называют тоже внутренней жизнью, — большую часть чтения и все переживания, связанные с чувством пола или тщеславием, поскольку они сосредоточены на себе. С этой точки зрения даже Страна Зверей и Индия — внешнее.
Правда, их уже не было — в конце восемнадцатого столетия (конечно, их летоисчисления) они объединились в государство Боксен (производное прилагательное, как ни странно, не «боксенский», а «боксонский»). Они были достаточно мудры, чтобы сохранить обе королевские династии, но создали общее законодательное собрание. Выборы были вполне демократические, по это имело гораздо меньше значения, чем, скажем, в Англии, поскольку собрание это собиралось то там то сям. Оба короля созывали его то в рыбачьем поселке (у подножья
Занятно, что сходство между лордом Крупном и нашим отцом и вообще сходство с окружающим нас миром появилось не в начале, а в конце истории Боксена. Чем дальше, тем больше становилось это сходство, оно — признак избыточной зрелости или даже упадка. В ранней истории его нет. Два монарха, подчинившиеся влиянию лорда Крупна, звались Вениамин VIII, король Зверей, и раджа по имени Соккол (кажется, VI), повелитель Индии. Они действительно похожи на нас с братом. Но в их отцах, Вениамине VII и Ястребе Старшем, нет ничего общего с нами. Соккол V не совсем ясен, а Вениамин VII (кролик, естественно) мне хорошо известен. Большеголовый, с тяжелой челюстью, широкоплечий, под старость — очень тучный, он одевался совершенно неподобающим монарху образом — в старый коричневый плащ, старые брюки, растянутые до пузырей на коленях. И все же в нем было подлинное достоинство, иногда проявляющееся довольно неожиданно. В юности он пытался соединить ремесло короля с работой детектива — любителя. Профессия сыщика ему не далась, тем более что главный преступник, которого он вечно выслеживал (мистер Бэддлсмир), оказался не преступником, а просто сумасшедшим, — хотел бы я знать, удалось бы справиться со столь сложным случаем самому Шерлоку Холмсу. Зато его часто похищали, и весь двор (кроме разве Соккола V) бывал в страшном волнении. Однажды, когда он вернулся, приближенные его не узнали — Бэддлсмир выкрасил его, и вместо коричневого кролика перед придворными предстал пегий. Наконец, вынужден сказать, он проводил какие — то эксперименты по искусственному осеменению (до чего только юнцы не додумаются!). Беспристрастный историк не назовет его ни добрым кроликом, ни добрым королем, но и ничтожеством его назвать никак нельзя. К тому же у него был завидный аппетит.
Стоило приоткрыть эту дверь, как явились все боксопианцы, словно гомеровские призраки, требуя, чтобы я упомянул и их. И все же придется им отказать. Те читатели, которые строили в детстве свой мир, предпочтут рассказать о нем; тем же, кто этого не пережил, мой рассказ давно наскучил. К тому же Боксен не имеет ничего общего с Радостью. Я говорю о нем только для того, чтобы достаточно полно и верно показать эту пору моей жизни.
Должен еще раз предупредить, что вся моя история так или иначе связана с воображением. Его ни в коем случае нельзя смешивать с верой, оно никогда не подменяло действительность. Любовь к Северу тоже не была верой — она была желанием, тоской, она сама по себе говорила об отсутствии, о недостижимости объекта этой любви. А в Боксен мы верить не могли, потому что сами его создали, — не поклоняется же писатель своим персонажам.
Летом 1913 года я получил право на стипендию по классическим языкам в Виверне.
VI. ЭЛИТА
Поскольку с Шартром уже покончено, мы можем называть Вивернский колледж Виверном или по — просту Колледжем, как именовали его сами студенты.
Поступление в Колледж стало величайшим событием моей «внешней жизни». В Шартре мы жили под сенью Колледжа. Нас водили на Вивернские матчи и соревнования в беге. Колледж кружил нам головы. Эти толпы старших мальчиков, их «всезнающий» тон, подслушанные обрывки эзотерических бесед — все это было для нас словно балы для барышни былых времен, которой предстоит на следующий год выйти в свет. Вся власть, блеск и слава мира воплотились в обожаемых атлетах, префектах класса. Вся школа превратилась в языческий храм, где поклонялись этим смертным кумирам, и я был готов стать самым ревностным их почитателем.