Люсьена
Шрифт:
Наше свидание в этот день заключало в себе что-то неодолимое. Мы превозмогли все: взаимную неприязнь, нежелание испытывать страдания. Каждая из сестер, может быть, решила про себя отделаться от урока, Марта — из опасения, как бы я не прочла на ее лице выражение горечи, Цецилия — поскольку совесть ее в отношении меня не была очень чиста. В действительности же они обе присутствовали в гостиной. И, как это ни кажется странным, первые минуты были приятны для всех троих. Мы вкушали присутствие друг друга, как неожиданность, как удачу, обманувшую наши рассудочные выкладки; и мы относились к этому присутствию с большой бережностью,
«В общем, — говорила я себе, внутренне издеваясь над собою, — мы располагаем всем необходимым, чтобы понять друг друга, чтобы провести вместе целую жизнь. Очень жаль, что подобные положения быстро приводят к развязке. Какой-то предрассудок заставляет нас считать, будто единственным устойчивым отношением, какого следует искать между людьми, является счастье. Все другое мы называем кризисом, и мы не успокаиваемся до тех пор, пока не доходим до конца. Мы привыкли признавать удовольствием только то, что легко может быть отнесено к нам самим, что наша личность имеет основание называть удовольствием со своей точки зрения. Но под видимыми неприятностями и страданиями, которые причиняют нам другие существа, может скрываться очень реальное удовольствие, проистекающее именно от глубоких отношений, установившихся между нами. Но мы не умеем уделить ему внимание, и позволяем ему длиться и расти только в том случае, если какое-нибудь внешнее обстоятельство вынуждает нас к этому».
Вслед затем я подумала о браке, и мне показалось, что стоит мне поразмыслить еще каких-нибудь пять минут, и я сделаю решающее открытие по поводу природы брака. Но свободного времени у меня не было.
Я села за рояль и стала перелистывать нотную тетрадь.
— Есть у вас время поработать над тактами, которые прошлый раз вам не удавались, начиная с С?
И я тотчас прибавила, не оборачиваясь, самым обыкновенным своим тоном:
— Не правда ли, это вы поклонились нам позавчера вечером на улице Сен-Блез, мадмуазель Цецилия? В тот вечер, как г-н Пьер Февр провожал меня?
— Да… это я.
— Я так и думала, что вас узнала. Но в этот час я рассчитываю встретить в городе скорее тех моих учениц, которые живут в центре, или же членов их семей. Это единственный вечерний час, когда эта жалкая улица Сен-Блез имеет хоть какое-нибудь оживление. Но раз у вас было дело там, почему же вы не пошли вместе с нами?
Я обернулась. Цецилия потеряла самообладание. Она бросила на меня короткий, беспокойный взгляд, посмотрела также вопросительно на два или три предмета, один из углов комнаты, опять посмотрела на меня и снова отвернулась.
Что касается Марты, то робкая надежда загорелась на ее лице. Мое спокойствие, замешательство ее сестры, казалось, все поставили под вопрос. Она только и искала, как бы вернуть мне свое доверие.
Такая легкость поселила во мне беспокойство. Или, вернее, я находила, что она слишком поспешно принимала к сведению замаскированный протест, подмеченный ею в моих словах. Вовсе не нужно было вкладывать в мои слова больше, чем я хотела. Я не брала на себя никаких обязательств. Я ни от чего не отрекалась.
— Не угодно ли вам, Цецилия, попытаться сначала самой разобрать этот пассаж? Вы почти всегда делаете одну и ту же ошибку в репризе левой руки. Нужно больше внимания.
Она села за рояль. Я видела ее профиль, ее нос, очертание ее рта. Казалось, что признаки молодости фигурировали
— Понимаете ли, мадмуазель Цецилия, у меня такое впечатление, будто вы наперед говорите себе, что не можете избежать ошибки. Вы очень нервны. Вы испытываете как бы головокружение перед ошибкой, которую вы собираетесь сделать. Нужно бороться. Повторим еще раз.
Так деликатно предупрежденная, Цецилия не могла не сделать ошибки. По мере приближения к трудному месту пальцы ее теряли слабые признаки уверенности, которая у них была. Каждый раз та же самая торопливость овладевала ими; они начинали бегать, как слепые, и, дойдя до определенного места, совершали ошибку, которая еще более подчеркивалась молчанием Марты и моим.
Я чувствовала свое вероломство; но так как я была лишена природной злобы, то для поддержания ее мне нужно было непрерывно подогревать и оправдывать ее. Я смотрела на профиль Цецилии. Я припоминала ее низкое поведение третьего дня. Я говорила себе, что заставить такую душу обнаружить свою низменную природу, хотя бы путем фальшивых звуков рояля, значит оказать ей почти благодеяние, и что эта упорно повторяемая фальшивая нота равносильна раскаянию, подобна ударам грудь, которые наносила бы себе Цецилия. Чтобы найти мужество продолжать свое испытание, я должна была даже встать и под предлогом приближения к роялю посмотреть на себя в зеркало, которое висело справа от портрета дяди. Зеркало укрепило меня в уверенности, что я красива. А разве красота не оправдывает трех минут несправедливости?
Между тем Марта пыталась читать в моих глазах. Она была достаточно чутка, чтобы понять, что я подвергаю ее сестру своеобразному наказанию. Хотя ее поводы для неудовольствия не вполне совпадали с моими, она принимала участие в моем мщении. А так как она тоже не была очень жестокой, то такое мягкое наказание было ей как раз по вкусу. Но все это еще не доказывало, что Цецилия солгала. Глаза Марты были полны нежного упрека, который она не то что обращала ко мне, а скорее мне предлагала: «Основателен ли мой гнев на вас? Вы мне изменили? Как вы мне изменили?» И я думаю, что тотчас же вслед за этим она направляла свой упрек против самой себя: «Имею ли я право жаловаться? Разве у Пьера нет всех оснований предпочесть вас мне? Раньше я была менее противной из двух его кузин. Но теперь, когда он вас увидел, когда он слышал вашу игру, когда он говорил с вами о стольких вещах, о которых я ничего не умею сказать, какое у меня право хотеть, чтобы он оказался глупцом и предпочел меня вам?» После этого ее взгляд принимал выражение детской покорности судьбе, на которую он, казалось, был обречен.
Но недостаточно было отречься от Пьера Февра. Другая сторона самопожертвования предстала перед сознанием Марты; другой момент ее горя заставлял ее внезапно содрогнуться и отступить назад. «А вы? Вы тоже любите Пьера Февра? Если вы его любите, то всякий другой для вас безразличен? Вы покинете меня, меня забудете. Потому что вы не такая, как я. Я отлично знаю, что только я одна в мире способна на такую необычайную вещь: любить Пьера, конечно, но любить также и вас, любить, как никто другой вас не любит».