Люсьена
Шрифт:
Когда я легла, то заметила, что у меня не было никакого желания спать, но я не боялась также бессонницы. Я изумлялась тогда, какую легкость мы находим иногда в жизни, с каким довольством отдаемся течению времени. Тогда как в другие дни мы бываем способны провести время, только уцепившись за нить интересных мыслей; мы ужасно боимся, как бы они не покинули нас, мы всячески заискиваем перед ними. В тот вечер у меня не было никакой нужды в моих мыслях. Постель моя держала меня совсем иначе, чем обыкновенно. Она вызывала во мне не столько чувство покоя, сколько ясность, подобную той, которую дают нам высокие и пустынные места. Я слышала, как во мне родятся слова вроде «девственная чистота вершин».
Мало-помалу я начала различать странную мысль, которая доставляла
Я говорила себе, что в повседневной жизни нашему телу обычно доводится вновь находить определенные предметы, определенные места и что оно каждый раз находит их такими, какими оставило их накануне, помещенными и расположенными так же, как они были помещены и расположены. Постель, комод, столик, окно — все сохранило прежние расстояния между собой; все эти предметы обмениваются между собой теми же взглядами, что и вчера, и перекрещивают их таким же образом. Мое тело хотя и движется, но в конце концов снова проходит по тем же местам и протягивается на постели, которая оставалась неподвижной. Но разве эти самые места, эти самые предметы, это самое тело, пребывая в пространстве, которое я назову видимым, продолжая верно занимать в нем определенные места или возвращаться на них после совершения маленьких обычных рейсов, — разве не производят они на меня впечатления, что все это время они пребывали также в другом пространстве невидимого порядка, и подверглись там огромным перемещениям, описали причудливые орбиты, которые установили между ними совсем новые расстояния и заставляют их занимать теперь совсем отличные положения, частью более тягостные, частью более удобные? Все это в такой степени, что самые знакомые предметы и я сама никогда не оказываемся дважды во вполне тождественном положении друг к другу; в такой степени, что я никогда не бываю дважды помещенной одинаково по отношению к мировым токам и что, подобно дому, волшебно перенесенному ночью с холма в долину и с севера на юг, тело мое бывает изумлено тем, что чувствует себя иногда хорошо, иногда плохо «поставленным».
Да; неспособная проникнуть в глубину тайны, я иной раз подмечаю эту работу чародейства, захватываю момент, когда она совершается, почти что вижу ее. Я припоминаю, что бывали вечера, когда эта самая постель казалась мне расположенной в глубине какой-то лощины, страшно далеко от всякой высоты, и что обескураживающие расстояния бежали надо мной; как если бы земля понемногу расступалась под тяжестью моего тела; и подсвечник на ночном столике был уже очень далеко от меня, переместился в область, которая становилась для меня недоступной; я видела, как потолок моей комнаты отодвигался от меня и терялся в высоте, подобно небесному своду.
Я еще и не помышляла о сне, когда часы начали бить полночь. Это были часы, которые я, наверное, слышала много раз, но не обращала на них внимания и не задавалась вопросом, где они могли находиться. Звуки доносились издали, может быть, от маленькой церкви или от монастырской часовни.
Не успели еще прозвучать двенадцать ударов, как раздался бой других часов. Я слышала удары их обоих с необычайной отчетливостью. Но они не содержали в себе ничего такого, что способно было бы пробудить кого-нибудь или хотя бы прервать чье-нибудь размышление. Ничто не могло быть более сдержанным, чем это извещение часа, более интимным, чем эти два публичные голоса.
Я была прежде всего охвачена чувством ожидания. Я была уверена — несомненно вследствие того, что смутно уже подмечала это, — что двое часов начнут бить во второй раз. Мне показалось, что тело мое съеживается или, вернее, что какая-то тяжесть равномерно давит на него со всех сторон. Из моих губ, которые, трепеща, немного приоткрылись, стало вылетать более короткое и более напряженное дыхание.
Вдруг первые часы действительно начали повторять полночный бой. Почти тотчас же зазвучали другие, которые немножко поторопились. Звуки их обоих чередовались, едва-едва отличаясь друг от друга. Но сила их проникновения чрезвычайно увеличилась от этого, как если бы мое существо не было подготовлено к защите против этого союза. Каждый звук одних часов наносил рану, которой препятствовал затянуться звук других. А навстречу им посылало свои удары мое сердце. Создавалось впечатление, что это тройное биение пыталось объединиться, исступленно переплестись над обломками моей жизни.
«Я обращусь в ничто!» — желала я воскликнуть. «Один удар! Еще один удар, и я обращусь в ничто!» И этот нелепый крик принес бы мне облегчение, если бы стыд не остановил его на моих губах. В свидетели тайны, совершавшейся в моем теле и остававшейся нераскрытой, покуда она не была названа, я не осмеливалась призвать молчание своей комнаты. Я хотела бы обрести наивность святых и сивилл, их мужество облегчать себя словом, освобождаться от своего страдания криком. Но мы не умеем больше утолять своих мук; какой-то ложный стыд всегда удерживает нас. Уравновешенный взгляд Марии Лемье как-то присутствовал в этой комнате. Окружающее меня пространство не было вполне очищено от недоверчивых призраков. Матери моих учениц откуда-то смотрели на меня подозрительным взглядом. Спокойствие, Люсьена! Дрожащая Люсьена, спокойствие. Где, по-твоему, находишься ты? И только что раздавшийся удар не является ли уже последним ударом?
X
На другой день, в десять часов, я едва только заканчивала свой туалет. У меня не было сколько-нибудь серьезного негодования на себя за это непривычное запоздание, и я всячески избегала приписывать ему какое-либо значение.
Я давала урок в городе в одиннадцать часов дня. У меня оставалось более чем достаточно времени, чтобы поспеть на него. Я знала, что я буду точной, как обыкновенно. Правда, я проявляла к этому большое равнодушие.
Солнце, весело освещавшее мою комнату, заставляло меня забыть о свежести воздуха. Мрамор комода блестел тем блеском, который мы называем дерзким, если замечаем его в чьих-либо глазах. Когда мне случалось задевать его, то холод прикосновения вызывал во мне представление весны, утренней прогулки по обнаженной роще, затем — по какой-то неведомой мне ассоциации — чувство длинной вереницы убегающих предо мной лет, бесконечной перспективы действий, шумящих, как придорожные тополи.
Совершая свой туалет, я разбросала кругом себя множество предметов. И даже, правду сказать, вся моя комната оставалась неубранной до этого уже позднего часа, и беспорядок ее еще более подчеркивался солнцем. Меня это не раздражало в такой степени, как можно было бы ожидать. Я воображала себе богатую молодую женщину в роскошной квартире, которая, прохаживаясь из комнаты в комнату, все не может кончить свой туалет и всюду оставляет вокруг себя беспорядок, уборка которого будет предоставлена более грубым рукам. Я говорила себе, что для бедной девушки я не так уж плохо выбрала ремесло, ибо оно при случае позволяло мне симулировать лень и небрежность богатой женщины. Вдруг я услышала, что ко мне стучатся. Я подумала, что принесли письмо, и открыла дверь. Предо мною стоял г-н Барбленэ.
— Извините, сударыня, я очень неделикатен… так неудобно беспокоить вас в этот час. Но я полагал, что вернее застану вас.
Я пододвинула ему стул.
— Нет, нет; я к вам только на минутку. Я пришел просто из-за этого зонтика, который, наверное, ваш… вы, наверное, забыли его у нас вчера вечером… Я подумал, что он, пожалуй, понадобится вам при этой непостоянной погоде. Вам могла бы занести его служанка. Но сегодня у нее большая уборка. Она была бы в состоянии зайти к вам лишь значительно позже. Ну, а мне было совсем нетрудно прогуляться сюда.