Мадам Хаят
Шрифт:
— Правда? И больше ничего?
— Нет… Я же сказал, что голоден…
— А те ананасовые штуки?
Рассмеявшись, он ответил:
— Нет.
— С удовольствием, — сказал я.
Вышибала принес яичницу в сковороде и поставил на стол, достал кусок хлеба, разломал его пополам своими большими руками и отдал половину мне. Мы стали макать хлеб в яичницу.
— Почему ты почти никогда не готовишь такие простые вещи, это же так вкусно. Лучшая яичница в моей жизни.
— Я хочу открыть маленькое заведение, но для искушенной публики… Ресторан с едой, которой нигде больше нет.
Закончив трапезу, мы огрызками хлеба вытерли остатки со дна сковородки. Ему было приятно видеть, с каким аппетитом я ел.
— Я еще кофе сварю, —
Пока мы с ним пили кофе, пришли Тевхиде и ее отец. Вышибала обрадовался им не меньше моего. Он тут же вскочил и спросил девочку:
— Ты голодна? Приготовить болтунью с фаршем для тебя?
Тевхиде общалась со всеми, кого встречала в гостинице, задавала вопросы и заводила друзей. Любой, у кого была возможность приготовить хорошую еду на кухне, предлагал угощаться Тевхиде и ее отцу Эмиру. Эмир принимал еду для Тевхиде, но сам никогда не притрагивался к угощению. Когда он принимал еду для своей дочери, я видел крошечную сиреневую жилку у него под левым глазом, подергивающуюся от беспомощного смущения. Ему было за тридцать, у него было ясное, чуть ли не светящееся лицо и вежливая манера речи, выдававшая хорошее образование. Эмир обращался с дочерью как со взрослой, серьезно отвечая на каждый ее вопрос.
Было очевидно, что ему не место в этой бывшей гостинице, в этом окружении, его будто внезапно выдернули из привычной обстановки и поместили в совершенно чуждый мир. Как и многие из нас, он потерял свое прошлое, и теперь блуждал подобно призраку в таинственной мгле.
— Болтунья с фаршем — это что такое? — спросила Тевхиде.
Когда она слышала слово, которого раньше не встречала, то сразу спрашивала о его значении и обязательно использовала его в предложениях в течение одного или двух дней. У нее был богатый словарный запас, редкий для ребенка ее возраста. Эмир объяснил, что такое болтунья с фаршем.
— Не хочу, — сказала она, — я выпью молока.
Мы улыбнулись. Всякий раз, когда она с такой уверенностью говорила, чего хочет и чего не хочет, это вызывало у собеседника улыбку.
— Ты не поблагодарила, — напомнил Эмир.
Тевхиде повернулась к Вышибале и сказала: «Спасибо». Эмир достал из холодильника бутылку молока с надписью «Тевхиде» и налил его дочери. Некоторое время мы сидели безмолвно, и когда тишина затянулась, я спросил Вышибалу:
— Как твои дела?
— Здешние места тоже потихоньку теряют прежний шарм, — ответил он, — эти псы с дубинками распугивают клиентов.
— А полиция вообще никак не реагирует?
Оглядевшись по сторонам, он убедился, что, кроме нас, никого нет, и, наклонившись ко мне, сказал:
— Никто не собирается им препятствовать.
Эмиру явно не хотелось говорить о таких вещах в присутствии дочери, и он встал:
— Нам пора идти.
Вскоре после того, как они ушли, я вернулся в свою комнату. Деревенские щеголи направлялись на танцы. Я быстро заснул.
Во сне я видел мадам Хаят в платье медового цвета. Она танцевала, глядя на меня.
IV
— Романы «Воспитание чувств» и «Дейзи Миллер» написаны в одно и то же время. «Воспитание чувств» Флобера было опубликовано в тысяча восемьсот шестьдесят девятом году, а «Дейзи Миллер» Генри Джеймса — девятью годами позже, в тысяча восемьсот семьдесят восьмом году. Оба романа, на мой взгляд, не такие яркие, как их слава.
В усилителе микрофона возник гул. Причина, по которой мадам Нермин читала лекции в самых переполненных аудиториях университета, заключалась в том, что она выражала такие провокационные взгляды на литературу, которые больше никто не мог высказать с такой легкостью. Она одевалась в узкие черные джинсы и белую рубашку с поднятым воротником и ходила на красных шпильках, открыто бросая вызов «академическому стилю». У нее было узкое лицо, большие глаза — слишком большие для ее лица — и черные волосы, жесткие, как куст. Читая лекции, она снимала очки и держала их в руках,
И действительно, она сдержала свое слово: каждое занятие было вызовом убеждениям.
— Давайте рассмотрим понятие свободы в этих двух книгах, — сказала она. — Мы видим свободных женщин… В «Воспитании чувств» мы сталкиваемся с женщинами, которые живут так, как им хочется, а «Дейзи Миллер» полностью основана на образе свободной женщины. Проблема, которая должна привлечь наше внимание, заключается в том, что свободная жизнь и понятие свободы проявляются в этих двух книгах по-разному. В «Воспитании чувств» женщины проживают свою жизнь в окружении запретов и правил, преодолевая эти запреты, обходя их, отыскивая тайные и непроверенные пути, не противодействуя существованию этих запретов. «Дейзи Миллер», с другой стороны, утверждает свободную жизнь, напрямую восставая против системы запретов… И мы можем видеть разницу между обретением свободы через смирение и обретением свободы через неповиновение.
Я любил этот мир, где самой большой храбростью была критика книги Флобера, постижение понятий, чувств и мыслей героев романа; я хотел жить в этом мире. Он был мне близок. Провести всю свою жизнь, обсуждая литературу, преподавая литературу, вращаясь среди людей, которые ее любят, — это была моя самая большая мечта, и я понимал это снова и снова после каждой лекции мадам Нермин. Литература была реальнее и увлекательнее жизни. Не безопаснее, может быть, даже более угрожающей, — я знал из биографий писателей, что порой творчество серьезно вредит жизни человека, но литература, безусловно, была честнее жизни. Как сказал преподаватель истории литературы Каан-бей, «литература является телескопом, направленным в бесконечность человеческой души». Я слышал его басовитый голос, произносящий: «В этот телескоп можно увидеть все сияющие звезды и черные дыры человеческой души».
С помощью книг я научился наблюдать за людьми, которых встречал, и прежде всего — за самим собой. Теперь я знал, что человеческая душа не является чем-то целым, а состоит из разных частей, постепенно срастающихся вместе. И конечно, «сочленения» между этими частями не бывают герметичны… Размышляя обо всем этом, я заметил, что стараюсь побыстрее отделаться от своих одногруппников, избегаю их, стараясь не дать им понять, что я сейчас бедный человек, что я пытаюсь скрыть правду, насколько это возможно, хотя осознаю всю абсурдность ситуации. Я боялся быть осмеянным, униженным, боялся, что меня пожалеют, и сознавал, что этот страх делает меня еще более жалким. Понимание того, что правда сделает меня сильнее и респектабельнее, не помогало мне его преодолеть. Это была одна из прорех в моей душе, и ее нелегко было залатать. Мне было стыдно быть бедным и стыдно скрывать свою бедность.
С другой стороны, слова мадам Нермин засели у меня в памяти. Я понял, что никогда раньше не думал о свободе. Внезапно передо мной встал вопрос: а я свободен? Как будто он не сформировался в моей голове, а появился перед глазами, словно огромный рекламный щит. Я резко замер. Что за ужасный вопрос: а я свободен? Ответ на него оказался еще более ужасающим: нет. Но был и более устрашающий вопрос: а буду ли я когда-нибудь свободен?
С каждым вопросом я все отчетливее осознавал, что сам являюсь лишь крошечной частицей собственной жизни, я не могу заполнить эту жизнь и не могу изменить ее. В череде событий я двигался против собственной воли. У меня не было власти управлять своей жизнью ни через смирение, ни через неповиновение. Я был ничем, мое существование ничего не меняло.