Мадам танцует босая
Шрифт:
На следующий день Эйсбар уже снимал этот эпизод — особенного реквизита для него не требовалось: телега да темный лес. Он вклеил его в готовый фильм, как сон комиссара-«ворона». Небольшой эпизод. Жуткий эпизод. Лес, дрожки, холеные руки свисают, медленно летит в темноте царский перстень. И угрожающий титр: «Его сон. Угроза опасности со стороны царской семьи была уничтожена».
Долгорукий увидел все это утром в день премьеры на небольшом экране в уютном просмотровом зальчике мест на десять, который совсем недавно оборудовали в его офисе по его приказанию. Он сидел в кресле, обитом мягкой белой кожей, слева на столике был сервирован чай: сливки, черный хлеб с маслом. Все для сосредоточения. И — бог мой! — какое счастье, что решил пересмотреть привезенную со студии свеженькую копию фильма, так сказать, начисто. Вот что значит интуиция. Просмотрев не без брезгливости тяжкую, темную сцену,
Он снял телефонную трубку.
— Господин Эйсбар еще в студии?
— Господин Эйсбар сидит в монтажной и перемонтирует первую часть фильмы, — ответил ленивый пьяненький голос.
— Перемонтирует? Но ведь сегодня премьера!
Голос хмыкнул.
— Это, знаете ли, чисто нервное. Экстатическое состояние творца, который пытается соперничать с Создателем. Так позвать Эйсбара?
— Нет, спасибо.
Долгорукий повесил трубку. Экстатическое состояние. Черт знает что! Он может стать неуправляемым со своими мрачными фантазиями, этот творец. Долгорукий позвонил помощнику.
— Вот что… Вон ту коробку с последней частью фильма надо отвезти в монтажную… Да нет, не к господину Эйсбару! Везите к Ермольеву на Сенную, позвоните заранее, чтобы ждали. Смотрите внимательно — надо отрезать вот этот кусок. Обрезки уничтожить. Сжечь. И вечером, во время премьеры, из монтажной господина Эйсбара изъять все дубли. Да, и попросите дирижера, чтобы посмотрел партитуру. Седьмая часть фильма будет на две минуты короче.
Помощник ушел, и Долгорукий вздохнул с облегчением. Теперь главное, чтобы успели к премьере.
…В фойе Мариинского театра гости вовсю пили коктейли. Как написала наутро одна из газет: «Собрались представители всех художественных и аристократических конфессий». На входе гостей встречали проворные юноши, прикалывали на грудь бело-сине-красные ленточки, связанные в бант. В цвета российского триколора было убрано и фойе, и узкие изогнутые коридоры театра. Полосатые тяжелые драпировки делали мраморное фойе похожим на матрас. На матрас может быть похожа обивка стен фойе, но никак не само фойе, тут ошибка. Изысканно-тонный синий с бело-золотым зал Мариинки был тоже прочерчен красными всполохами: бордюры лож на один вечер обили алым бархатом. Лакеи, одетые в костюмы ХVIII века, щеголяли в пунцовых камзолах, белоснежных жилетах и голубиного цвета коротких узких обтягивающих панталонах. На золотых пуговицах был выдавлен двуглавый орел.
Публика, лениво переходя из фойе в зал и обратно, перешептывалась: никто точно не знал, но поговаривали, что Государь и Государыня лично пожалуют на премьеру.
Лизхен, войдя в театр, тут же отколола бант, который совершенно не шел к ее серебряному струящемуся платью, и украдкой кинула его за портьеру. Взяв бокал, она оглянулась по сторонам. Петербургское общество она не знала и приготовилась скучать. Негодяй Жоринька! Телефонировал в последний момент, чтобы она приезжала. Даже не встретил на вокзале! Теперь она весь вечер будет одна-одинешенька томиться в партере, а он — красоваться перед публикой, сидя в директорской ложе со съемочной группой! И Ленни тоже нет. Она больна. Лежит дома, в Москве. Публика начала вливаться в зал, и Лизхен, поставив пустой бокал на ногу какой-то мраморной Терпсихоры, двинулась к своему месту.
Эйсбар, Гесс, Зарецкая и Жорж Александриди в это время выходили из авто у служебного входа. Вездесущий лилипут Метелица услужливо распахивал перед ними дверцы машины, подавал руку и, ежесекундно оглядываясь назад и приседая в нелепых полуреверансах, вел всю четверку театральными переходами к залу. Из гримерок пахло пудрой, помадой, человеческим потом и старым пыльным платьем. Жорж споткнулся о какой-то железный выступ и выругался. Наконец они вошли в боковую ложу. Зал был уж полон, и Эйсбар сразу понял, что публика взволнована. Зал представлял собой живописное зрелище. Мыслящая аристократия и крупные чиновники — по большей мере во фраках, жены —
Эйсбар подался вперед и впился глазами в экран. Он смотрел свой фильм с каким-то ревнивым неистовством, будто проверяя самого себя. Ноздри его раздувались. Пальцы мяли бархатный парапет ложи. Прошло минут десять, дверь ложи скрипнула, и он раздраженно обернулся. В ложу, вытирая лоб платком, входил запыхавшийся Долгорукий: мотоциклетка с металлической коробкой, в которой лежала последняя, укороченная на две ужасающие минуты часть фильмы, только что прибыла из монтажной.
Постепенно Эйсбар успокаивался. Глаза, привыкшие к темноте, все чаще обращались к зрительному залу. Реакция публики — вот что волновало его теперь. Зал, замерев, смотрел на экран. Казалось, люди даже дышат в унисон. Вот пронесся общий вздох. Вот все в едином порыве подались вперед. Вот откинулись с облегчением на спинки кресел. Когда старуха-ведьма вязальной спицей колола лицо гимназистки, раздались женские крики. Эйсбар улыбнулся. Вот разлетелся в воздухе дирижабль, и зал застонал. Вот спаниель печально положил морду на лапы и закрыл глаза. Замелькали белые платки, раздались всхлипы. Вот упал в грязь белый имераторский стяг. Раздались возмущенные возгласы. Вот оскалился во весь экран «черный ворон» — Жорж Александриди, — и зал в страхе оцепенел от его дьявольской усмешки.
Эйсбару казалось, что он слышит общее биение сердец, которые именно он и заставляет биться. Он владел этими людьми. Он повелевал их чувствами. Как кукловод, он дергал их за ниточки, жилочки, нервы. Он мог с ними сделать все, что угодно, а они — они послушно шли, влекомые его волей, туда, куда он хотел. Началась последняя часть. Вот отсмеялся Жорж. Сейчас будут кадры уничтожения царской семьи. Безумная фантазия, которую он снял в экстазе какого-то высшего откровения. Но… Что это? Душная волна гнева захлестнула Эйсбара. На экране ничего не произошло. Начался грандиозный финал. Озверевшая толпа рвалась к Зимнему и, как волны об утес, разбивалась о стройное нерушимое сопротивление. Еще раз, и еще, и еще. Юнкера, герои русской истории, античные статуи стояли не дрогнув. «Браво!» — крикнули в партере. «Браво! Браво!» — раздалось в разных концах. Кто-то вскочил. За ним — другие. Появился титр «КОНЕЦ ФИЛЬМЫ». Зажегся свет. Зал неистово аплодировал. Вдоль проходов бежали люди. Студенты свешивались с галерки.
— Прошу на сцену, — улыбаясь, сказал Долгорукий и, предложив руку Зарецкой, увлек их за кулисы. Мгновение — и они очутились перед тысячным залом. Внизу, перед оркестровой ямой, клубилась целая толпа. Эйсбар сверху смотрел на кричащие рты и мелькающие руки, которые он заставил кричать и мелькать.
— Кланяйтесь! Кланяйтесь! — шептал сзади Долгорукий.
Краем глаза Эйсбар видел, как смущенно топчется рядом с ним Гесс, как по-актерски профессионально кланяется Зарецкая, как, надменно склонив специально к премьере остриженную голову, сверкает манишкой Жорж. Он сделал шаг вперед, к краю рампы, прижал правую руку к сердцу и так оставался недвижим несколько долгих минут, благодаря толпу за то, что так безропотно позволяет владеть собой.
За кулисами Долгорукий отвел его в сторону:
— Вас ждут в царской ложе, Сергей Борисович. Николай Александрович и Александра Федоровна хотели бы выразить…
— Вы, князь, ничтоже сумняшеся вырезали сон «ворона». Не хотите об этом поговорить? — зло перебил его Эйсбар.
— А вы хотите? Я одним из первых оценил размах вашего таланта и хотел бы представить его нашему обществу во всем блеске. По-своему я восторгаюсь вашей художественной провокацией — а ведь это именно провокация, не так ли? Вы так точно чувствуете ткань истории и понимаете, мы не можем сейчас себе позволить, чтобы эта материя, фигурально выражаясь, полыхнула, причем прогорела до дыр! Ваш фильм обращен ко всему обществу, наш милый, прекрасный Сергей Борисович, ко всему нашему наивному, доверчивому обществу, и в этом его предназначение, дорогой друг! Если же вы хотите снимать фантазии, сны, Эдгара По, Ницше, так мы вам создадим условия, любые условия. Вы меня понимаете? — Долгорукий говорил, говорил, говорил. Эйсбар хотел было перебить, но ему никак не удавалось вставить слово.