Магия и кровь
Шрифт:
Иден шесть лет. Мне — шестнадцать. Мне не положено нуждаться в такой поддержке.
Мама перехватывает мой взгляд. В ее глазах нет ни мягкости, ни твердости, но она здесь, рядом со мной, как всегда.
Все разом режут себе кончики пальцев и капают кровью в канавки на столе. Кровь течет ко мне — волшебный обряд притягивает ее.
Кровь Иден сливается с кровью Кейши, кровь Кейши — с кровью Кейс и кровью Алекс, и вот к ней примешивается тетушкина и дядюшкина, мамина и папина, бабушкина. Ручеек переливается за край стола и стекает в рюмку для яиц, стоящую
Бабушка поднимает рюмку и с суровым видом вручает мне. Когда рюмка наклоняется, по краешку, покрытому фальшивой позолотой, бегут искры от лампочек в люстре.
Я беру рюмку дрожащей рукой. Кровь внутри темная и чуть-чуть отблескивает. Совсем как ванна в честь Первой Крови, только без характерного запаха. Когда в школе на уроках физиологии и гигиены рассказывают про месячные, всегда забывают упомянуть эту мелочь — что менструальная кровь еще и пахнет.
Кейс запрокидывает голову и закатывает глаза, и я понимаю, что она все-таки слышит мои мысли. Не может удержаться. Или предпочитает не удерживаться.
Я тоже откидываю голову назад и, глядя прямо вверх, раздвигаю веки на правом глазу левой рукой и наливаю туда крови из рюмки. Кровь попадает в глаз, и я силой воли запрещаю себе моргать. Раскрываю левый глаз на добрый дюйм и выливаю в него остаток крови. Когда я зажмуриваю оба глаза, густая жидкость вытекает оттуда и каплями катится по щекам.
Вокруг раздается шорох, и мне не надо подсматривать, чтобы знать, что родственники берутся за руки.
Колдуны — если они настоящие — не нуждаются ни в латыни, ни в волшебных палочках.
Кровь и целеустремленность. Больше ничего.
Я вдавливаю ладони в стол, прощупываю кончиками пальцев шершавую древесину и прорезанные в ней канавки, а потом зажмуриваюсь еще сильнее и настраиваюсь на цель. Моя цель — пройти испытание. Единственное препятствие, которое мне нужно преодолеть, чтобы стать колдуньей.
Кругом нарастает волшебство, густо пахнущее нашей общей кровью и духотой знойного летнего вечера.
Тут-то до меня и доносится плач.
Точнее, рыдания.
Я с трудом разлепляю веки — и вот она передо мной.
Мама Джова стоит спиной ко мне, волосы приглажены, но не полностью — волнистые локоны стянуты в узел низко на шее, там, где начинаются раны. Ее исхлестанная плетьми спина сочится кровью даже после смерти.
Чтоб меня хакнуло.
Только ее мне не хватало.
Я видела ее на Карибане, в тот единственный день в году, когда предки членов общины черных колдунов Торонто решают явить себя. Некоторые из них в призрачном обличье пляшут на улице и празднуют вместе со своими живыми потомками. Однако Мама Джова не из таких. Она шествует плавно и размеренно и рыдает с таким яростным выражением лица, словно продумывает вендетту на похоронах, а не воздает дань уважения нашей общей культуре на веселом карнавале.
А еще она печально знаменита сложными заданиями на
А теперь Мама Джова явилась за мной.
Ее вопли вдруг обрываются, будто у видео отключили звук. Она поворачивает голову с неторопливой точностью хищника, словно сова, нацеливающаяся на добычу. Ее пронзительный взгляд встречается с моим — и меня обдает жаром сильнее, чем от тетушкиного пламени. Слезы оставили в ее коже глубокие борозды.
Глаза у меня закатываются, и все кругом чернеет.
Глава пятая
Когда я снова разлепляю глаза, оказывается, что я лежу в каком-то сарайчике. Кругом столько сена, что я не знаю, как еще это назвать. Места тут немногим больше, чем у меня в постели… Да, понимаю, это высказывание, достойное дочки богатого папочки, а я не такая. В общем, места тут и правда очень мало.
Я с трудом приподнимаюсь и поворачиваюсь. На полу, на небрежно брошенном колючем одеяле, лежит девушка — немногим старше меня. Я подбираюсь поближе.
В ее лице есть что-то знакомое. Я внимательно рассматриваю ее: смоляная чернота волос, теплый темно-ореховый оттенок кожи, очертания щек. Но что-то здесь не то. Щеки у нее пухлые, что говорит о юности и красоте. А я видела их только запавшими.
— Мама Джова? — шепчу я.
Дверь в сарай распахивается, и Мама Джова рывком садится.
В сарай врываются двое мужчин и хватают ее за локти.
— Вы что? Что происходит? — отчаянно кричит она с тяжелым новоорлеанским акцентом, который я узнаю только по архивным аудиозаписям в нашем альманахе, оставшимся от родственников, которые вернулись в те края. Как говорит сама Мама Джова, я слышу впервые. Раньше я слышала только как она плачет.
Голос у нее так дрожит, что у меня самой по всему телу пробегают ледяные мурашки. Я пытаюсь схватить Маму Джову, как-то помочь ей, что-то сделать, но пальцы проходят сквозь ее руку.
Те двое волокут ее наружу, я бегу следом.
Вокруг нас одни черные. Одни тащат большие связки зелено-коричневых стеблей сахарного тростника и грузят их в телеги, другие тянут эти телеги.
Маму Джову волокут дальше, я спотыкаюсь, падаю. Вокруг нас все косятся на нее и отворачиваются. Не отвлекаются от работы.
Те двое ставят Маму Джову к дереву и раздевают догола. Я смотрю, как они срывают лохмотья с ее извивающегося тела, и от ужаса крепко обхватываю руками живот. Каждый лоскуток — словно хрупкое стекло, которое с размаху швыряют на землю, и оно разбивается вдребезги, и вот уже не остается ничего, кроме мелких осколков.
Грубой разлохмаченной веревкой они привязывают ей руки к дереву, прижимают лицом к коре. Теперь Мама Джова визжит в полный голос, так громко, что барабанные перепонки у меня вот-вот лопнут, но никто ничего не делает, никто не облегчает ее страданий.