Макс
Шрифт:
— Смотрите, Фридрих, — сказал он.
— Это одна из моих самых любимых пьес, — сказал я. — Может быть, самая любимая.
— Моя тоже, — сказал Макс. — Последние две недели.
И посмотрев на Фридриха, рассмеялся; Фридрих улыбнулся в ответ.
Театр, как сказано, некий театр уже втайне присутствовал в моих, еще бесконечно далеких от осуществления планах, надеждах и помыслах. Я еще сам не знал, может быть, что мне с ним делать; я понимал лишь, что обойтись мне без него не удастся. Я искал соответствий, указаний, намеков; я не находил их. И я вспоминаю теперь волнение, меня охватившее, когда, сообщив мне, что Фридрих (смотревший на меня — серыми, Вериными глазами…) играет в том самом театре (на маленькой площади…), о котором, если я помню, он, Макс, рассказывал мне когда-то (я помнил: конечно…) — Макс, стоя по-прежнему у окна и как бы между прочим, объясняя свой смех и Фридрихову улыбку, добавил, что — не далее, как две недели назад — он смотрел там (на маленькой площади…) спектакль — по вот этой (он положил ее снова на стол…) — вот по этой, действительно, пьесе.
— Неужели она идет там?
— Самое лучшее просто-напросто посмотреть его, — сказал Фридрих.
— В таком случае, расскажите мне немного… о репетициях, например… как они проходят, когда начинаются.
— Зачем вам все это? — спросил Фридрих. — Просто так?.. или.?
Я признался ему в своем собственном (столь похожем — думаю я теперь — и столь, в общем, непохожем на Максово…) влечении к театру, в своих тайных поисках неких соответствий — с чем же? — вот именно — с каким-то, совсем иным, быть может, театром (так или примерно так я сказал…) — театром, которого, наверное, нет, и не может, наверное, быть, но который все же видится мне иногда… Макс, я помню, посмотрел на меня с изумлением.
— Я не знал за тобой ничего подобного, — сказал он.
— О да, конечно. И я очень много ходил в театр последнее время; всю эту зиму. Я не нашел, увы, почти никаких соответствий. Бывает лучше, бывает хуже; чаще хуже, чем лучше. Но хочется, в самом деле, чего-то совсем иного… какого-то — совсем иного театра.
— Какого же? — спросил Фридрих (взмахнув рукою, посмотрев на меня…).
То была, как сказано, лишь некая мысль: мысль, подобно облаку или, скажем, туману сгущавшаяся во мне самом. Мне видится (сказал я…) что-то простое и строгое, отрешенно-чистое, почти абстрактное, может быть. В конце концов (так или примерно так я сказал…) — в конце концов, я хотел бы, наверное, чтобы все оставалось самим собою, сцена сценой, актеры актерами. Я понимаю, что это немыслимо, что сцена всегда что-то изображает, актеры играют кого-то. Но все это, с известной точки зрения, случайно.
— Мне кажется, я понимаю вас, — сказал Фридрих. — Вы хотите, значит, театра вполне театрального — (и на каждом из этих двух а — театр-а-льного, значит, те-а-тра — руки его взлетали, голос же падал так низко, что казалось, ему и вовсе не выбраться никогда на поверхность…). — Сергей Сергеевич… это наш режиссер.
— Я знаю.
— Да? Откуда?
Я кивнул в Максову сторону; Макс улыбнулся.
— Ага, понятно.
И тут опять, я помню, раздался звонок; пришла Вера; и когда я открыл ей дверь и возвратился вместе с ней в комнату, все, разумеется, изменилось, взгляды легли иначе, тени легли по-иному.
Уже смеркалось, я помню, за окнами; Макс, отойдя, наконец, от окна, снова сел на диван — как и Вера — и время от времени посматривая на ее четкий профиль, обращенный к нему, черные волосы, вдруг, и с каким-то, казалось мне, вопросительным выражением глаз смотрел на меня — я сидел, как и Фридрих, за круглым, посередине комнаты стоявшим столом — и потом вдруг словно указывал мне глазами на Фридриха, с каким-то, по-прежнему, вопросительным выражением в них, как будто спрашивая меня, что я думаю о новом его приятеле… я же, поражаясь его сходству, переводил взгляд с серых, Вериных — на Фридриховы, тоже: серые, тоже: Верины — так я думал — глаза; Вера, в свою очередь завороженная — я это видел — движениями, кружениями его рук, смотрела, почти не отрываясь, на Фридриха — и только время от времени поворачивалась, в свою очередь, к Максу, сидевшему рядом с ней; Макс молчал; Вера тоже.
— Так вот, Сергей Сергеевич, наш режиссер, тоже любит поговорить о чем-то подобном. Театр — говорил он недавно — вчера, кажется — на репетиции — всякий театр — и в частности, значит, наш: на маленькой площади — сам стремится к этой чистоте, простоте, к этому — так, кажется, он говорил — раскрытию своей сущности и обнаженью своей природы.
— Он говорил так?
— Да, так говорил он.
— А что вы сами об этом думаете?
— Ничего, — сказал Фридрих — вдруг засмеявшись. — Я, сказать по правде, ничего об этом не думаю.
Но я все-таки еще попытался что-то — выспросить у Фридриха: о спектаклях и репетициях, о том, как они проходят, когда начинаются, о распределении ролей, об отношениях, скажем, между актерами, между актерами и режиссером, к примеру… обо всей этой, следовательно (так думаю я теперь…) — мне, в ту пору, еще совершенно неведомой и уже ничего, или почти ничего общего, разумеется, не имевшей с моими абстрактными виденьями жизни, которой и был, конечно, театр — пускай отчасти — для Фридриха, не только для Фридриха, которую и мне (думал я…) тоже следовало, хотя бы отчасти, узнать… как ни жаль мне было абстрактных моих видений; Фридрих, пообещавший мне, между прочим, созвониться со мною перед ближайшим спектаклем по — здесь не названной — он назвал ее, разумеется — пьесе (тайный прообраз…), — отвечал мне, я помню, вполне охотно, подробно, чуть-чуть забавляясь, может быть, моим любопытством, делая вид, может быть, что забавляется им.
— Кто это? — спросила Вера, когда мы остались вдвоем.
— Фридриха, — сказал я, — я вижу впервые.
— А. Макса?
— Макс, — сказал я, — это… долгая история.
И лишь совсем поздно вечером, или, вернее: ночью, когда где-то, за окнами, уже редела и таяла мгла, и, пробиваясь сквозь узкую прорезь штор, уже скользили по комнате первые серые полосы, отблески и мерцанья, — и предрассветные, резкие крики птиц уже врывались в смятенье и нежность кончавшейся ночи, — я, с откровенностью, для меня самого неожиданной, и с волшебным, пьянящим, тревожным и радостным чувством преодоления последних, до сих пор, до этого утра еще лежавших
После чего, странным образом, мы с Верой стали как бы отдаляться друг от друга, и хотя еще некоторое время встречались по-прежнему, и даже довольно часто, ничего похожего на блаженную близость этой ночи уже не было между нами; и в конце концов, почти незаметно, не оставив во мне ни печали, ни сожаления, ни горечи, она, Вера, как будто выпала, выскользнула из моей жизни: и чтобы только теперь (здесь, поворачивая обратно…) снова ко мне возвратиться, и причем возвратиться ко мне вместе со всей (тогда не испытанной…) печалью, и горечью, и сожалением.
26
Уже год? — Да, уже почти год живу я здесь, в этой маленькой, и заваленной по-прежнему снегом, за дюной притаившейся деревушке.
Уже почти год — без одного какого-нибудь (еще зимнего…) месяца.
Уже год — и еще зима, здесь, без всяких сомнений.
Еще зима, уже год: и глядя, к примеру, в окно, вот сейчас, я вижу только снег, снег и снег, чуть-чуть поблескивающий на солнце; и каждое утро, проснувшись, растапливаю, почти докрасна, печку; и покончив с писанием, выхожу, разумеется, на море; и море, всю эту зиму то совсем замерзавшее, то, отчасти, оттаивавшее, теперь, как и должно быть в конце зимы — безусловно зимнем и более зимнем, чем ее, к примеру, начало, ее, например, середина… — море, как и должно быть, лежит безмерной, неизмеримой, заметенной снегом и чуть-чуть поблескивающей на солнце, с легкими и едва заметными торосами, застывшими волнами, гладью; и я иду по ней, скольжу по ней, вдаль; и вдруг оборачиваясь, вижу берег, уже отступивший, вижу сосны над берегом, небо над соснами; возвращаюсь.