Макушка лета
Шрифт:
Во второй части, как сказано раньше, повествование ведется от лица Инны Савиной. Автор склонен верить в ее объективность, хотя и полагает, что никому, кто брался изобразить кого-то из своих ближних и знакомых, особенно вчувствоваться в их поведение и осознать его, не удавалось достичь полной непредвзятости. Дабы поступки Веры Чугуновой не истолковывались ошибочно, автору необходимо высказать свое представление о психологической и нравственной природе этой девушки. Тут же он не может не посетовать на общее свойство авторов (уничижение или гордыня здесь исключаются): творец всеведущ, но и ему с трудом дается истина.
Да, Вера Чугунова деревенская: родом из станицы Варненской. Впрочем, к тем годам, когда она родилась и возрастала, Варненскую не называли станицей ни в документах, ни в устном обиходе.
Небольшая горстка варненских казаков ушла вместе с остатками белогвардейских войск через Семиречье в Китай. По слухам, среди них находился дед Веры Чугуновой Ермолай. В станице, уезжая в 1914 году на защиту царя и отечества, он оставил жену и семерых детишек. Как ни пеклась о них Аграфена со своей свекровью Маланьей Каллистратьевной: дескать, береженого бог бережет, ан не эдак оно получалось. Старшенький, Родька, — двенадцатилетний бес и упрямец, чуть что — на коня и заниматься джигитовкой. Все хотелось, когда призовут на службу, первым из первых быть и чтобы говорили о нем: «Ну, Родька — сорван, чего-чего не выделывает на скаку, только что пыль не сдувает с копыт!» Однако оплошал Родька: упал, метя схватить ветку чубушника с земли, веселую от утреннего сияния избела-сливочных цветов. Повредил голову. Бился в беспамятстве. За неделю с х и з н у л, Две девочки — двойняшки, придя к реке, залезли в слегка привытащенную на берег плоскодонку, нос ее, задравшись, отстал от песка, и понесло их под яр, где омутная воронка кружила, повыпрыгивали они в воду, поутопли. Последыши они были, двойняшки. Остальные ребятишки помогали Аграфене на покосе. Матери покос в тягость: от зари до зари литовкой машет; им в радость: рыбалка, купание, на ягодниках пасутся, конечно, и от дела не отлынивают — сено сушат, согревают, в копешки складывают, к бокам копешек осиновые жерди притыкают. О горячей пище заботятся: уху варят, горошницу, кулеш, жаркое готовят, в золе картошку пекут. Молоко, квас, яички, сваренные вкрутую, свежую говядину да хлебные караваи подтаскивает на луг Маланья Каллистратьевна. Увяжет посуду со снедью-провизией в старые шали, коромысло на плечи, подцепит крючьями узлы, понесла. Двойняшек во дворе оставит: «Ш и ш л и т е с ь. На улку ни ногой». Слушались. Со двора, охваченного каменным забором, никуда. А тут через калитку на задах — в огород, оттуда — на реку. И как не было их на белом свете. После Родькиной смерти за старшего среди ребятни стал у Чугуновых Федя. Мальчонка он был шибко капризный и нравный. Из-за этого называли его не по имени, а прозвищем Урос. Со смертью Родьки он реже хныкал, сердился, жаловался, клянчил, х л ю з д и л. После гибели сестренок построжал. Обидели — не скуксится. Раньше без материного с бабушкой веления скотине корм не задаст, теперь за всем у него хозяйский догляд.
Не везло Варненской: горела часто, но до пятистенника Чугуновых никогда не то что головешка не долетала — искру не донесло. Маланья Каллистратьевна связывала это с тем, что они близ церкви жили — под защитой бога. Однако и Чугуновых не миновала огненная напасть. Захватывали станицу то белые, то красные. Бои были яростные. В тот раз занесло на колокольню офицерье с пулеметами, поливало косогоры вокруг Варненской лютым свинцом. Для уничтожения пулеметного гнезда кавалеристы привезли на башкирских мохнатых лошадках круглозевую пушку. Поставили ее позади ивняков. Били редко, наверняка, а никак в колокольню не могли угодить.
Чугуновы хоронились от снарядов в толстостенной завозне, сложенной из камня-плитняка. Перед сумерками Маланья Каллистратьевна пошла в дом за щами. С полудня зрели в русской печи. Надо засветло повечерять и положить детишек спать. Увязался за ней маленький Ермолайка. Аграфена не пускала его с бабушкой, разревелся — не унять. Так и отпустила, и все боялась, что ухнет на пойме, и ухнуло там, и последним дневным снарядом попало в крышу пятистенника. Часть крыши вырвало, проломило потолок. В красном углу, перед иконой Николая угодника, теплилась лампадка. От ее ли огонька (печь осталась невредимой), от самого ли снаряда начал полыхать пожар, никому о том не узнать. Взрывом ли, жаром убило Маланью Каллистратьевну и Ермолайку — тоже неведомо. Ясно то, что опять Чугуновы осиротели на два человека. Держалась их семья до 1921 года, покуда дюжила Аграфена. Накануне паводка она заболела тифом и умерла. Все весну ждала: потеплеет, щавель выпрыснет, лук-слезун, одуванчики, свечи сосенок, корень солодки жевать будут, пить
10
АРА — Американская администрация помощи.
И после заезжала в станицу АРА, но теперь с подводы раздавали вареную кукурузу. Та весна осталась в памяти Феди в е с н о й ч е р н о г о м о р а. Палила жара. Сохла на корню зелень. Зима была холодная: до дна промерзали реки. Почти вся рыба позадохнулась подо льдом. Спасался Федя ракушками. Все дно устелено, только успевай нырять. Раскрывал створки ножиком, сушил под солнцем слизистую плоть, находившуюся меж ними, толок ее в ступке, присаливал бурым камнем-лизунцом, но самую малость, чтоб не опиваться и не пухнуть, пек толченку, смоченную водой, на железном листе. Тем в основном и спасался. Если удавалось получить вареную кукурузу, и ее сушил-толок и понемногу смешивал с м у ч и ц е й из плоти ракушек.
За лето ничего не осталось у Феди, кроме пустой завозни. Рубаха и штаны поизорвались, испрели почти на нет. На Илью Пророка, двадцатого августа, притепал к нему ввечеру Каракула. Жил Каракула сам-друг с женой. Правда, у него были родичи в станице, но он с ними неохотно якшался. Таких людей, которые держались в особицу и до того были скупы, что и на день не нанимали батраков, станица не помнила испокон веку. На своих сохлых перевалистых ногах он день-деньской шкандыбал и ползал по огромному огороду, где росли капуста, морковь, репа, брюква, редька, лук с чесноком, петрушка с укропом, мак. А какие тыквы там наливались! Лишь желты шкурой, а так глянешь осенью — хряки, даже хвостики штопором. А какие подсолнухи вызревали! Чтоб поставить на попа семечко между зубами, рот нужно до отказа разинуть. Да грызли-то их Каракула с женой Капой. Всласть лузгают, часами, аж зубы окрасятся в фиолетовый цвет.
Как ни работал Каракула, а угнаться за Капой — кишка тонка. Ломила она работу, потому и говорили, что она вроде ломовой лошади: любую поклажу везет. Утром-вечером одной поливки на ее долю приходилось столько, что у другой руки бы отпали. Достань воду из колодца, с глубины пятнадцати саженей. Бадья трехведерная, цепь полпуда весом. Огуречные и помидорные грядки во дворе, близко, а капуста и остальные овощи за забором, в огороде, — ох далеко таскать воду! Из-за засухи и картошку поливали, а ее у Каракулы — море.
Напрашивался Федя к Каракуле на прополку, на поливку, на пасынкование помидоров, корову пасти брался. О плате ни-ни: что даст, то и ладно, заместо милостыни, ну, ломтик хлебца, картошечку, уполовник простокваши, шарик сушеного творогу, но Каракула отказывал ему. И вдруг сам притопал к Феде, сидевшему на сосновом чурбаке, да еще и сунул на колени синего диагоналя офицерские галифе.
— Срам прикрой, — сказал.
Нет, не обманулся Федя в его сострадании: тих был голос, окутан печалью. Отвык Федя от заботы. Заревел, будто ночью с обрыва пал. Пока Федя не смолк, клонился сосед с боку на бок. Всегда-то качалось таким образом туловище Каракулы, ежели он останавливался. А тут казалось Феде, что Каракулу шатает, потому что он сам боится не вынести и зареветь.
— Дальше-то чё делать будешь? Скоро заморозки накрывать почнут. Топливом ты не запасся. Об чем ином вобче без толку говорить.
— Помирать дальше стану.
— Сколь сдюжил и умирать? Негоже. Тятя небось вернется. Кем он утешится? Должон ты жить. Просись к добрым людям, к тем же к Феоктистовым.
— У них понатыкалось нищеты. К вам бы с тетей Капой?
— Я ведь не из добрых. Об ком бают: за маково зернышко задушится? Бают?
— Ага.
— Правду бают. Коли ко мне напросишься, затемно лягешь, до света подниму.