Малая Глуша
Шрифт:
– Да как вы, – начал Лев Семенович, но Катюша указала на чистенькую табуретку у кухонного стола. Кухонный стол был покрыт веселой клееночкой, с фруктами и ягодами. На столе стояла голубая чашка в горошек и блюдечко с вареньем.
– Я…
– Ну, можешь говорить мне «спасибо».
Она села напротив, подперев щеку рукой.
– Скажи: «Спасибо, Катюша».
– За что? – с тоской спросил Лев Семенович.
– Ты ж хотел, чтобы я его не трогала. Его не трогали. Вон, уедет теперь во Владик. Далеко уедет. Про тебя забудет. Нет больше тебя. – Она раскрыла розовую ладонь
– Это вы? – спросил он мертвыми губами. – Это все вы?
– Что ты, голубчик. – Она улыбнулась и вновь подперла голову рукой. Локоть у нее был уютный, круглый. – Оно само собой так получилось, золотко. Катюша, думаешь, при чем? Что ты, радость моя, Катюша ни при чем. Но что просил, то получил все-таки, нет?
– Я не просил… – сказал он с трудом, – я хотел… чтобы без вреда.
– А трудно было зацепить его, голубчик, да еще так, чтобы он не пострадал. Гладкий он. Зацепить можно только там, где есть любовь, уж искала-искала, с трудом нащупала.
Из-за тюлевой занавески было видно, как Петрищенко сидит на крыльце, потом она поднялась и, по-прежнему обхватив руками плечи, медленно пошла прочь по сбитым плитам двора, мимо ржавой колонки и чьего-то забытого на ночь белья. Он дернулся было догнать ее, но Катюша протянула руку, и ее ладонь мягко легла ему на локоть.
– Посиди еще пять минут, золотко, – сказала она, – потерпи. Дело к тебе есть.
Чемодан оттягивал руку. На Западе выпускают чемоданы на колесиках, она видела такие, но этот был тяжелый, фибровый. Старый. Она так давно никуда не ездила. Зря, наверное. Лучше бы она уехала давным-давно. Все равно куда, например, в Ялту. Там пальмы. Или на север. Там платят хотя бы.
Лучше не думать о том, что было вчера. Лучше думать о том, что будет завтра. Они сядут в поезд, в поезде будет слишком холодно или слишком жарко, но все равно замечательно, будет пахнуть углем и железом, в титане будет горячая вода, поезд загудит, тронется с места, поплывут, качнувшись, назад фонарные столбы, поплывут предместья, увитые виноградом (листья сейчас темно-красные, с прозеленью), колеса будут стучать-стучать-стучать. В поезде так уютно спать. И матрасы жесткие, и белье воняет какой-то дрянью, и хлоркой из туалета несет, но все равно уютно. Наверное, потому что, пока человек едет, он чист. У него нет ни прошлого, ни будущего. Беда не может до него дотянуться, не может отыскать его, шарит-шарит своими длинными руками по тому месту, где он был раньше, но там его уже нет. Он просто едет. Едет, и все.
Над морем разгоралась холодная заря, и окна домов, обращенные на восток, отсвечивали жидким белым огнем.
Проходная общежития была пуста, вахтерша дремала рядом с раскаленной спиралью рефлектора.
– Извините, – сказала Петрищенко.
Вахтерша проснулась и мрачно посмотрела на нее.
– Меня должны ждать, – сказала Петрищенко, с наслаждением опустив чемодан на холодный линолеум, и вдруг неуверенно добавила: – Наверное.
– Кто?
– Романюк. Стефан Михайлович. Он в двадцать второй.
– Наверх не пущу, – сказала
– Но мне очень надо.
– А вы кто? – спросила вахтерша.
– Мне по работе, – сказала Петрищенко то, что все говорят в таких случаях, – у меня к нему дело. Я вот… Пароходство.
– Документы, – равнодушно бросила вахтерша.
Петрищенко начала рыться в сумочке в поисках удостоверения. То ли она взяла его с собой, то ли нет… Ведь, если вдуматься, оно ей наверняка больше не понадобится.
– Лена Сергеевна!
Вася спускался по лестнице, вид у него был какой-то помятый.
– Вася, – обрадовалась она, – Стефан Михайлович на месте?
– На месте… теперь никого нет на месте, – неопределенно ответил Вася, – вообще никого нет.
Он подошел к вахте и, отодвинув Петрищенко, взял телефонную трубку и, прижимая ее плечом к уху, стал набирать номер.
– Вася, погоди. Ты что, выпил? Где Стефан Михайлович? Что вообще происходит?
Вася отмахнулся от нее, как от мухи.
– Как хоть вчера прошло?
– Нормально прошло, – сказал Вася, – все путем. Любимый город может спать спокойно. Але? А можно Белкину? С работы. Это секретарь комсомольской организации. Она на работу не вышла. Что? В больнице? А в какой? На Слободке? А она… в сознании? Напугал кто-то? Не хочет говорить? Скажите в какой, мы подъедем. Обязательно. Мы всегда… навещаем своих больных.
Он положил трубку и поглядел на Петрищенко исподлобья.
– Вот так, – сказал он наконец. – В больнице Белкина. Говорят, шок. Говорят, обойдется. Ну, в общем, повезло ей. Хотя, в общем, не повезло…
– При чем тут Белкина, Вася? Я ничего не понимаю.
– А вам и не надо понимать, Лена Сергеевна. Все кончилось. Не думайте об этом.
– А… где Стефан Михайлович?
– Наверху.
– Он здесь?
– Нет.
– Вася, что ты мелешь?
– Да неважно все это, – сказал Вася неохотно, – где он, это, ну, неважно. А вы, я вижу, с чемоданом.
– Ну, я подумала, – она бессознательно оправила прическу, – решила поехать. Поглядим, что да как. Может…
– И билет купили?
– Еще нет, – сказала она, – думали, вместе купим. Чтобы вместе ехать, ну.
– Хорошо, – сказал Вася, – сдавать не придется.
– Вася, я же вижу, что-то случилось, – она почувствовала, как ноги противно слабеют, – я хочу его видеть. Он вообще… жив?
– Беспокоитесь, – сказал Вася вяло, – а зачем? Лучше бы к Белкиной в больницу сходили. Принесли бы ей апельсинов, что ли. Этих, марокканских. Бабкину вон кто-то носил апельсины, а Белкина чем хуже?
– Вася, я хочу его видеть. – Петрищенко попыталась крепче ухватиться за конторку и только теперь заметила, что в ладони у нее зажато удостоверение, выуженное со дна сумочки. На неровной стенке за спиной вахтерши висел синенький морфлотовский плакат, и белый сверкающий теплоход на нем уплывал, уплывал, уплывал…
– Ну, он сейчас спустится, – Вася пожал плечами, – если хотите. А я пошел.
– Куда?
– Какая разница? – сказал Вася. – Мир большой. И имейте в виду, теперь есть, кому его держать. По крайней мере, один угол.