Мальчики + девочки =
Шрифт:
Я шепнул Катьке:
– Не боись, прорвемся.
Куда было прорываться, когда я и впрямь был говнюк и кругом в говне, как все, как все, одна она, Катя, девушка, которую я любил, была не при чем и пострадала за меня зазря и, наверно, на всю оставшуюся жизнь. Я догадывался, как она пострадала, и это было хуже всего. Где он, закон?!!
Коротышка наставил на меня ствол:
– Ах ты тварь, террорист гребаный отыскался!..
Террорист был он, а не я. Но я тоже. Все мы на этой земле террористы один другому. Вот закон. Я пропустил секунду, когда длинный, с беспривязными белесыми глазами, вскочил и тоже вскинул ствол. Я же знал, я в кино сто раз видел, как человек, взявший в заложники другого человека, тем более женщину, этим самым обезоруживает преследователей. Тогда уже никто не стреляет. Потому что жизнь заложника или заложницы, кто б они ни были, на первом месте, кто б кого ни преследовал, бандиты или полицейские, без разницы. Выкручиваются, кто как может, а не стреляют.
Выстрела я не услышал.
Я только увидел, как глаза у Катьки сделались, словно блюдца, большие-пребольшие – и хрустальный голосок:
– Во-ва.
Я успел сказать в ответ:
– Ка-тя.
Никого в жизни я не любил и уже не полюблю, как Катю.
И Пушкина не увижу.
А теть Тома заселится в нашу
Один, а не сумел.
Больше я ни о чем не успел подумать. Черная гуща стала разливаться во мне, как мед, и затягивать в воронку. Воронка закручивалась столбом и уносила вверх.
Тот пидор убил мою собаку, а этот пидор убил меня.
Все кончилось.
Все.
P. S.
Хоронили Вовку Королева всем классом. Уголовное дело открыли и закрыли. В связи с неустановлением лица, подлежащего привлечению в качестве обвиняемого в совершении преступления. А в газетах написали: жертва нераскрытого хулиганского нападения.
Когда в классе задали Чехова, я, не отрываясь, проглотила сборник «Рассказы и пьесы» и долго плакала и никак, никак, никак не могла перестать. Хорошо, мамашка отсутствовала. Особенно «Мальчики» и особенно «Дядя Ваня» что-то такое со мной сделали, что я потекла, как прохудившийся бачок. Вовки уже с полгода не было на свете, и я плакала за нас двоих, потому что он не дожил до того, как мы стали проходить Чехова, и не прочел, и никогда не прочтет. А там у Чехова были и Чечевица, и Катя, и Володя, и он узнал бы, что…
Не знаю, что бы он узнал.
Но он не узнал.
Мы живем теперь в Голландии, мамашка увезла меня на постоянное место жительства, как я ни сопротивлялась. Один из ее клиентов посоветовал. Он и помог.
Но, может, я еще вернусь.
Mij werder trouw.
Это я еще вернусь по-голландски.
РАССКАЗЫ
МУЗЫКА
Сын позвонил и сказал: мама умерла . Он позвонил всем, кому хотел. А хотел – тем, кто не просто знал мать, но относился к ней так, как она того заслуживала. Таких, на удивление, оказалось немало. Стояли в двух комнатках морга. В одной, где был гроб, и во второй, как бы предбаннике. Пришедшие раньше попали в первое помещение. Опоздавшие заходили с мороза, некоторое время оттаивали и, практически не озираясь, а вытянув шеи и головы в сторону открытого проема, старательно слушали, что там. Оттуда доносился высокий голосок батюшки, привычной скороговоркой выпевавший-выговаривавший нужные слова молитв, в полной тишине его хорошо было слышно и в предбаннике. Время от времени приезжал лифт, дверь распахивалась с металлическим скрежетом, а закрывалась с металлическим стуком, входил-выходил мужик средних лет с красными руками-лапами и удалялся куда-то в боковую дверь. Из той же двери вышла старуха с оледенелыми глазами на крепком, твердом лице. В лифте, думая, верно, что металлическая коробка отсекает или скрадывает звук, она говорила мужику, не понижая тона: давай иди поешь, там щи уж разогрелись . А может, она ничего не думала, а говорила по делу, привычная к происходящему. Девушка, стоявшая ближе других к лифту, разглядывала узкие носы своих модных ботинок. В руках у нее были жесткие малиновые цветочки. Попади она в первое помещение, она бы, скорее всего, плакала, как плакала, когда раздался звонок и тихий голос сына произнес: мама умерла. Но тут, где не видно было ни гроба, ни той, кто в нем покоился, да еще этот дурацкий лифт ездил туда-сюда, девушка отвлекалась от ужасавшего ее факта смерти, испытывая вместе облегчение и неловкость оттого, что отвлекалась. Горячие, быть может, мясные щи, которые она вдруг на секунду представила себе, почти ощутив их вкус и запах, вогнали в краску, настолько неуместно и грубо было это представление. Она склонила голову и, не отрываясь, стала смотреть на проступившее на черной коже ботинок неровное белое кружево – некрасивый след реагентов, которым посыпали в городе все дороги, от этого размазывалась жидкая скользкая грязь, избежать ее никак нельзя, а угодить в нее мягким или любым другим местом – сколько угодно. Она торопилась, ступала без разбора, хорошо, что не упала, только вот ботинки намокли. Человек, считавшийся ее женихом, подвез не к самому моргу, а остановился на Садовом кольце, дальше она должна была шкандыбать пехом. Чем скорее приближался день свадьбы, тем меньше оставалось у нее уверенности, что он и есть тот единственный, что ей нужен. Настоящий единственный был у нее, у той, кого сейчас отпевали.
Они короткий срок работали совместно в прославленном оркестре, когда эта только пришла, а та еще не ушла, но все про нее знали, что она уже совсем не то, кем была на протяжении долгих лет, вместивших в себя и общую историческую, и ее личную драму, хотя она до самого конца держала инструмент и держалась с поистине королевским достоинством.
Девушка не застала Дирижера, создавшего оркестр и прославившего его. Он упал вдруг как подкошенный, на излете славы, вызвав всеобщий изумленно-горестный вздох, потому что, как ни крути, был легендой. Свет легенды оставался все еще сильным и ярким. Продолжением легенды была она, Первая скрипка, его жена. Она не старалась ничего особенно подчеркивать или выпячивать. Таких усилий не требовалось. Да она и не позволила бы себе подобной дешевки. По складу ее характера, по складу характера Дирижера, по их общему складу, выработанному на протяжении совместной жизни, это было невозможно. Она продолжала прекрасно играть и, по сути, прекрасно жить – не в смысле достатка или удобств, хотя, наверное, и это сохранялось, но, главное, в смысле прекрасного поведения, ничего не инициируя, а лишь тактично и умно отвечая на инициативы других, чего хватало изрядно. Теперь таких не делали. Такие остались в прошлом веке. Девушка, понимая, пыталась захватить остатки сладки, скорее бесцельно, нежели с целью, по природному интересу к жизни.
В последний раз они вместе – она за шестым пультом скрипок – исполняли «Четвертый концерт» Алвина, в котором композитор использовал как добавку два живых голоса в качестве музыкальных инструментов. Вещь нашел Дирижер. Он и начинал репетиции. Закончить не успел. Работу отложили надолго. Вернулись к ней даже не по предложению Первой скрипки, а по предложению певца, принимавшего участие в репетициях Дирижера. Можно было ожидать, что Первая скрипка, знавшая вкусы, пристрастия и манеры Дирижера от и до,
Им было по пути, и они нередко возвращались домой вместе. Бывает, что какое-то неопределенное обстоятельство, пустяк, а определяет отношения. Стояла морозная зима, похожая на нынешнюю. Пошел слабый снег. В свете фонарей это напоминало детство и вызывало нежность. Но смотреть вверх опасно. Оскальзываясь на ледяных наростах, Первая скрипка схватила девушку за руку, кажется, чтобы удержаться на ногах, и вдруг проговорила: если бы ты знала, как мне мешали голоса, я и ему говорила, как безнадежно испорчен изумительный концерт включением этих якобы живых, а я скажу, сырых голосов, как бывает великолепно приготовленное блюдо с куском сырого, непрожаренного мяса, бр-р-р… Она рассмеялась.
Она умела артистично выразиться, у нее был острый ум, острый глаз и острый язык. Можно было вообразить муку, с какой однажды она затупила одно, и другое, и третье, наложив на себя добровольную епитимью (тетка была монашка), ослепнув и оглохнув. Это случилось, когда возникла солирующий Альт, а Дирижер стал строить программы так, чтобы вещам для альта отныне всегда отыскивалось место.
Девушка много раз видела эту загадочную женщину-змею, теперь располневшую, с чуть проваленными черными глазами и увядшим, как бы потекшим вниз лицом, и все равно сохраняющую след былой прелести. Она почти не играла. Но время от времени по телевидению показывали старые записи концертов, где Дирижер вдохновенно крутил светлые кольца волос, а она, Альт, извивалась длинным змеиным телом, то закрывая, то открывая свои бездонные глаза, в которые так легко было провалиться. Что он провалился, видно было даже со спины. Как особенно мягко протягивал руку в ее сторону, как перебирал пальцами, словно лаская воздух, овевавший ее, как замирал, складывая руки на груди, словно не в силах одолеть охватившую его каменную недвижность, а только слушал и слушал волшебный, ни на что не похожий голос альта. Эти концерты были чудо. Иногда она, особенно в паузах, устремляла на него глубокий взор, так что связь между ними делалась едва ли не видимой. Казалось, они черпают вдохновение друг в друге. Их музыка отражалась друг в друге, будто в звуковых зеркалах, множа краски, оттенки, тона и полутона. Богатство звучания зашкаливало. Отыграв концерт Шнитке, или Канчели, или Бартока, он поворачивался сперва к ней, брал за руку, не отрывая взора, целовал эту руку и лишь потом, с ее рукой, крепко зажатой в своей, поворачивался к публике, и счастье на его лице сияло почти бесстыдно. На нем читалось: ни за что никому никогда… После этого он отпускал ее и шел пожать руку Первой скрипке, как полагалось. Оба коротко взглядывали друг на друга, в этом пересечении взглядов была своя вселенная, но ее никто бы не взялся перевести на язык слов.
Ни единой души не оставалось в музыкальном мире, кому бы не был известен бешеный роман Дирижера с Альтом. Едва появившись в Москве после стажировки в Англии, она лишила его рассудка. В основе лежал невозможный звук ее альта. Он был поражен. Он был покорен. Он вгляделся в черты тонкого свежего лица, в манеру держаться, а лучше сказать, змеиться на сцене, в походку и посадку – работать с ней, дышать с ней одним воздухом стало для него необходимостью. Творческой, разумеется. Он расцвел, он пребывал в лучшей своей поре. Пара эта сверкала и сияла. Как прежде сияла и сверкала другая пара, с другой составляющей – Первой скрипкой. Они начинали вдвоем, они помогали друг другу в своем искусстве, они понимали друг друга с полуслова-полувзгляда, они усиливали друг друга, все им поддавалось, они не знали препятствий. Они родили сына, и это еще больше скрепило их и без того крепкие отношения. Будучи родными, они оставались любовниками, будучи оба лидерами и в каком-то роде соперниками, не переставали быть соратниками. Это нельзя было выбросить, как старые носки на помойку. Виноватый перед женой, Дирижер стремился изо всех сил загладить свою вину. Он отдавал Первой скрипке лучшие цветы. Он сам бросался подать ей неизменную чашечку кофе в антракте в артистической. Он был подчеркнуто внимателен к любым замечаниям, которые она скупо делала своим негромким загадочным голосом. Однако уезжал он с концерта не домой, а к Альту. Не вместе с Альтом – он не мог так ранить Первую скрипку, но к Альту. Где он ночевал, о том не сплетничали, это было уже неважно. Однако каждое утро на репетицию они приезжали вместе, муж и жена. Можно было с ума сойти внутри этого треугольника, так тесно повязанного всеми тремя сторонами. Они и сходили. Говорили, что она его бьет. Альт – Дирижера. Она была изящная, изломанная, нервная, он – большой, нескладный, прямодушный, ранимый. Удивившись ее появлению, он пропал в ее беспомощно-властном обаянии. Первая скрипка приняла удар стоически. Это и впрямь был удар. То, как она на него ответила, показало, какой силы этот характер и кто был ведомым в той паре, а кто ведущим. Возможно, он и выбрался из-под ее власти по этой скрытой причине. Чтобы немедля попасть под новую.
Он не уходил от одной и не приходил к другой. Первая скрипка, избрав невыносимую линию поведения ничего не случилось , которую она выносила годами, чем-то держала его, старая привязь сохранялась, только – вынужденно – удлинившись, чтобы хватало на дорогу к Альту, временами жадно тянувшей его к себе, временами отлучавшей от себя. И в том, и в другом случае исполнение приобретало неслыханный драматизм, публика умирала от восхищения.
Через четыре года у Первой скрипки нашли тяжелую депрессию. Она неожиданно наотрез отказалась ехать на гастроли во Францию, ссылаясь на то, что пишет книгу, и у нее сроки в издательстве, хотя до той поры ни о какой книге никто слыхом не слыхал, так что оркестранты вместе с Дирижером и Альтом уехали без нее. А спустя пару дней сын нашел мать ночью голой в пустой ванной, но не в ванной комнате, а именно в ванной, и ее отвезли в больницу. Сын дал телеграмму отцу, и тот, фактически бросив гастроли, примчался домой. Альт оставалась в Париже, каждый день звоня Дирижеру узнавать новости, пока однажды трубку не снял сын. Он попросил ее забыть их номер, сказав, что отец слышит весь разговор. В своем номере Альт вскрыла вены. Сын, растерявшись, впал в игру слов, бормоча: номер телефона, номер гостиницы, отколоть номер… У отца сделалось мраморное, без кровинки, лицо.