Мальчики + девочки =
Шрифт:
Светофор горел зеленым для машин и красным для пешеходов. Пешеходов было много, но машин больше. Не разбирая пути, он ступил на проезжую часть.
ПРОСТАЯ ВЕЩЬ
Жизнь стала налаживаться.
Она сидела в харчевне под названием «Простая вещь» и ела свиную ногу с картофельным пюре. Весь день была голодна и теперь с удовольствием поглощала вкусную еду. Зеленый мальчишка-официант засмотрелся на нее, а когда она спросила, чего он так уставился, сказал, сияя улыбкой: вы красиво едите, я ни разу не видел, чтоб такую грубую вещь, как свиная нога, ели так нежно. Вам надо было назвать заведение «Грубая вещь», сказала она, и ей понравилось собственное остроумие. Она редко бывала остроумной. У нее был характер, не пригодный для остроумия, и судьба, которая вытекает из характера, не пригодного для остроумия. Но сегодня с ней расплатились за перевод романа, денег оказалось больше, чем ожидала, и это в одночасье изменило ее повадки. Она успела прикинуть, какие прорехи залатает в первую очередь и куда разойдется остаток, незапланированный прибавок приятно тяжелил кошелек, хотя тяжесть мыслилась исключительно фигурально, ну сколько там весят несколько лишних бумажек, да и ассоциировались они не с тяжестью, а с напрочь позабытой легкостью, какую сейчас
Харчевня «Простая вещь» помещалась рядом с домом. Проходя мимо, она всякий раз думала одно и то же: вот если б не рыба, пожаренная накануне, или борщ, остававшийся с позавчера, она тоже могла бы зайти сюда, как заходили другие, и она обязательно зайдет, когда в холодильнике будет пусто, и закажет эту самую ногу, которая столь аппетитно смотрелась в витрине, и проведет время, как проводят другие, не отягощенные мелочными заботами и безденежьем. Но на донышке сознания оставалось сухое и трезвое, что никогда, никогда этого не будет. Никогда она не нарушит устоявшегося порядка вещей: не позволит себе остаться без приготовленного обеда или ужина, равно как без следующей работы по завершении предыдущей. Привычное держало в форме. Памятно было прежнее, раздрызганное, за что расплачивалась потерей формы, а содержание ухало туда же. Обучившись собирать себя по кускам, следовать запретам и заветам, она внезапно обнаружила, что с нею стало проще жить, и ей стало проще жить, вот только важные близкие, с кем как раз и хорошо бы попроще, исчезли из обихода, как-то аннигилировались. Кто уехал, кто переехал, кто женился, кто переженился, кто ушел в бизнес, кто сошел с ума, кто скончался, кто покончил с собой.
И все же настал день, в какой ее легко занесло сюда, и она почувствовала себя молодой и свободной в желаниях и в осуществлении их, и оказалось, что это ничуть не страшно, а почти как раньше. Надо, надо себе разрешать. Она вспомнила, как лет двадцать назад, лежа носом в подушку в клинике на Пироговке со своей луковицей двенадцатиперстной, в которой образовалась перфорация, услыхала от профессорши, пышнотелой умницы-армянки, с густой черной гривой, оттененной благородной серебряной прядью: диета обязательна, но если вам захочется сделать зигзаг, сделайте его, организм в нем нуждается.
Народ прибывал. Харчевня пользовалась популярностью. Здесь не курили, но от висевшего в помещении гула и пара от пищи воздух в свете низко опущенных ламп казался синим. Ей ничто не мешало. Она сидела в одиночестве за маленьким столиком и, покончив с ногой, собиралась заказать чай с творожным пудингом. Зеленый официантик подошел на секунду раньше, чем она сделала знак, чтобы он подошел. Она была в восторге. Там посетительница спрашивает, не будете ли вы возражать, если она пересядет к вам, сказал он. Какая посетительница, подняла она бровь. Зеленый еле заметным движением глаз показал на стол наискосок, занятый тремя мужчинами и одной женщиной. Видно было, что простецкие мужики вместе составляют компанию, а молодая изящная блондинка в украшениях – отдельно от них. Но эта ваша посетительница, похоже, заканчивает, сказала она. Да, и кофе заказала, но просит разрешения выпить его за вашим столом, сказал официантик. Вы такой славный и так хорошо разговариваете с клиентами, что я не могу вам отказать, светски улыбнулась она, но за это вы принесете мне чай с творожником. За счет заведения, улыбнулся он и отошел. Она удивилась и обрадовалась. Она видела в зарубежных фильмах, что так бывает, но что так бывает у нас, не знала, не было случая узнать. Она была новичок в ресторанном бизнесе. Она так и подумала про себя: новичок в ресторанном бизнесе. И засмеялась. Ее и завлекали бесплатным чаем с творожником как новичка. Все правильно. Все хорошо. Капитализм с человеческим лицом идет, шагает по Москве. Лицо молодого Никиты Михалкова в качестве олицетворения на секунду образовалось в синем воздухе и пропало. С ней бывали такие фокусы сами по себе.
Чему вы смеетесь, спросила блондинка, уже перебравшаяся к ней.
Так, своему , ответила она негромко, знакомое лицо всплыло в воображении.
Чье?
Неважно.
Не мое, продолжала допрашивать блондинка.
Ваше, снова подняла она бровь, ваше нет.
А мое лицо вам незнакомо, настаивала блондинка.
Ваше нет, повторила она.
А лицо Антона вы помните?
Антона?.. Мальчика?!..
Они звали его Мальчиком. Антоном, Антошей тоже, Мальчиком чаще. У него была болезнь с завораживающим названием лимфогранулематоз . И сам Антоша завораживал. Ему было чуть больше двадцати, но выглядел он на четырнадцать. Кареглазый, кудрявый, белозубый, с прелестным свежим овалом лица, ноздри короткого носа немного широковаты и слишком вывернуты наружу, что грозило нарушением гармонии в более позднем возрасте, но сейчас ничуть не портило, а придавало своеобразия. Когда у него не болело, он ужом вертелся перед всеми: врачами, нянечками, сестрами, больными и теми, кто навещал больных. Он и минуты не мог усидеть на месте. Бил теннисным мячиком о стенку, напяливал чужую одежду, особенно женскую, изображая из себя модель, чем нещадно веселил публику, помогал разносить еду и лекарства, рассказывал истории, в которых нельзя было разобрать, что правда, а что выдумка, не уставал устраивать розыгрыши и первый заливался таким заразительным смехом, что жертва смеялась вместе с ним. С утра он выбивал костяшками пальцев по стеклу двери ее палаты начальные такты «Турецкого марша» Моцарта, и соседка, рыхлая, молчаливая и тяжелая, ворчала: твой глаза продрал, стучит, за ночь соскучился. Он входил со своим гортанным добрым утром, весело обращенным к народу, и тряс спинку ее кровати: ну как ты спала, хорошо, меня во сне видала? Он взял манеру говорить ей ты , хотя она была старше него чуть не вдвое. А если точно, на шестнадцать лет. Он мог присесть на чью-то постель, пристав к больному или больной с внезапным диким вопросом. Например: какое расстояние под силу одолеть потерявшейся
Она надписала ему последний нашумевший роман, вышедший в ее переводе, он проглотил его за два дня и сказал: ты испортила мне жизнь, я думал, они сами все понаписали, а это, оказывается, ты. Она расхохоталась.
Он исчезал из поля зрения, когда у него болело, забивался к себе в палату на день-два и никому не разрешал заходить. У него была отдельная палата, и спросить о нем было не у кого. Медсестры помалкивали, профессорша-армянка его не навещала, занимаясь язвами, печенками и поджелудочными, как и все лечащие врачи кругом. Лимфогранулематозом Мальчика занимался главврач, хирург.
Он и оперировал его. Ей не сказали об операции. Случайно наткнулась в коридоре на перевозку, на которой Мальчика доставили из реанимации. Он лежал, в белых бинтах на голове, шее и плечах, белый, как эти бинты, с закрытыми глазами, и она невольно ахнула про себя. Как-то он ее почувствовал, и, сделав слабый жест рукой, проговорил неверным голосом: не бойся, все хорошо.
Она ушла к себе в палату и там плакала. Потом вытерла лицо насухо полотенцем и побрела искать свою профессоршу, а отыскав, спросила, что такое лимфогранулематоз. Это развитие множественных опухолей, похожих на гранулы, объяснила профессорша, они садятся где угодно по ходу тока лимфы и постепенно душат человека. Там, где они вырастают и прощупываются под кожей, их можно вырезать, но помощь эта временная. Они могут сесть внутри, на глазные нервы, на позвоночник, на дыхательные пути, и это делает конец человека ужасным. Увидев ее реакцию, профессорша добавила из милосердия: Антоша давно прописан здесь, уходит и снова приходит, здесь его родной дом, он знает это и знает, что его все любят, и как всякому любимому ребенку ему от этого легче.
Нарушая все запреты, она простучала по стеклу его двери «Турецкий марш» Моцарта, потянула на себя дверь и заглянула внутрь. Он смотрел на нее блестящими глазами. На фоне белизны бинтов они горели радостным пожаром. Какая ты умница, сказал он, что пришла, заходи, заходи, мы устроим с тобой пир, у меня столько вкуснятины. – Какая вкуснятина, ты что, замахала она руками, мне точно нельзя, и тебе не факт. – Мне можно, сказал он, а ты покормишь, так у меня аппетита нет, а так появился. Она протягивала ему бутерброд с черной икрой, он откусывал по кусочку, жевал и глотал. Проглотив последний, сказал: если тебе не противно, что от меня воняет икрой, поцелуй меня. Она наклонилась к нему, отросшая щетинка кололась, но там, где ее не было, кожа по-прежнему оставалась нежной, как у ребенка. Она целовала его не как ребенка, а как мужчину, осторожно действуя губами и языком, и неожиданно почувствовала, как он всосал ее в себя крепко и страстно, по-мужски, после чего опять лежал бледный, как его повязка, а глаза горели.
Какие странные бывают совпадения, сказала она блондинке, можете представить, несколько минут назад мне пришла на ум эта больница, хотя прошло двадцать лет, и тут вдруг появляетесь вы и говорите про Мальчика…
Вы так и не вспомнили меня?
Нет. Хотя постойте-ка… вы…
Я Тамарочка.
Тамарочка была лабораторная сестра, бравшая кровь у больных, прехорошенькая. Женщина, пересевшая за ее столик, тоже была недурна. Но между той Тамарочкой и этой не было ничего общего, это были две разные женщины. Впрочем, она и видела ее тогда раз пять, не больше. Пару раз сдавала кровь, пару раз столкнулись в коридоре, и все.