Малюта Скуратов
Шрифт:
Там он обменялся своим сердцем с одной из сенных девушек молодой княжны — полногрудой белокурой и голубоокой Машей, той самой, если помнит читатель, которая, в день приезда князя Никиты к брату с невеселыми вестями из Александровской слободы, подшучивала над Танюшей, что она «не прочь бы от кокошника», и получила от цыганки достодолжный отпор.
Марья Ивановна, как ее величали по батюшке, тоже несколько отличаемая от других сенных девушек княжны Евпраксии, и Татьяна, как две соперницы в расположении их молодой боярышни, недолюбливали друг друга, что и выражалось в постоянных подпускаемых ими
Роман Тимофея и Маши был в описываемое нами время в полном разгаре: тенистый сад летом и темные уголки нижних и верхних сеней княжеских хором зимою могли бы рассказать многое, но они молчали. Помолчим и мы, тем более, что эта скромность не будет в ущерб нашего повествования, в котором лица эти играют лишь второстепенную роль.
Для романиста, на грустной обязанности которого лежит обнажать перед публикой чужие сердечные тайны, приятно отдохнуть в области возможной скромности.
Старику Никитичу первому и сообщил Яков Потапович свои опасения за спокойствие князя и княжны, не сказав, впрочем, ничего определенного о причинах, вызвавших эти опасения, ограничиваясь лишь общими местами о переживаемом для старых боярских родов тяжелом времени.
— Да к тому же этот самый рыжий дьявол Малюта, — помяни мое слово, не к добру зачастил он к нам, — на княжну свои глазища бесстыжие пялит, индо за нее страшно становится, как стоит она перед ним, голубка чистая, от страха даже в лице меняясь… — заметил, кроме того, Яков Потапович.
Он несколько раз был около князя Василия при неожиданных визитах Григория Лукьяновича, и странное чувство какой-то безотчетной ненависти, какого-то озлобленного презрения, но ненависти и презрения, которые можно только чувствовать к низко упавшему в наших глазах, не оправдавшему нашей любви близкому человеку, зародилось в его душе при первой встрече с Малютою, при первом взгляде на него.
Казалось, и Григорий Лукьянович платил ему тою же монетою; странен и загадочен был взгляд его раскосых глаз, по временам останавливавшихся на молодом человеке.
— Правда, правда, касатик, — с дрожью в голосе от внутреннего волнения согласился с своим любимцем Никитич, — не доведет до добра это якшанье нашего князя-батюшки с «кромешниками». А все кто причинен — братец, князек Никитушка — юла перекатная…
Старик грустно поник головой.
— Вот то-то и оно, что беды ждать следует, — продолжал Яков Потапович, — надо, значит, быть настороже, как что — грудью заслонить…
— Вестимо так; да из дворни нашей кто за нашего милостивца живот свой пожалеет? — уверенно заметил старик.
— Всем тоже зря болтать не следует; скажи сыну, пусть подберет молодцов понадежнее, чтобы всегда у меня на случай под рукой были, да за Танькой черномазой глазок приспособить надо, больно она мне тоже подозрительна…
Ничего более не сказал своему бывшему дядьке Яков Потапович, и этого было совершенно достаточно, чтобы задуманный им план охраны осуществился и за «черномазой Татьяной» появился неустанный и недремлющий глазок-смотрок, в лице возлюбленной Тимофея — Марьи Ивановны.
Продолжительное затишье не уменьшило бдительности Якова Потаповича; он чувствовал, что оно перед бурей, и был настороже с своими помощниками.
XIX
Вещий
Весело и беззаботно встретила княжна Евпраксия Васильевна с своими сенными девушками праздник Рождества Христова 1567 года. В играх, забавах и гаданьях проводили они из года в год с нетерпением ожидавшиеся русскими девушками того времени святки.
Не театры, балы и концерты, незнакомые еще юным представительницам прекрасного пола XVI столетия, заставляли томиться радостным ожиданием их молодые сердца, а более близкие к природе, незатейливые развлечения, а главное, возможность хотя немного поднять завесу будущего гаданием в «святые дни», безусловную веру в которое, наравне с несомненно признаваемой возможностью «приворотов», «отворотов», «порчи с глазу» и проч., носили в умах и сердцах своих наши отдаленные предки обоего пола.
Дни княжна с подружками посвящала катанью с ледяных гор, игре в снежки и беганью в горелки по расчищенному обширному двору княжескому, и часть ночей более серьезным таинственным занятиям — испытаниям будущего: литью воска, свинца, гаданью с петухом, с зеркалом, на луну, над прорубью, бросанью башмаков за ворота, спросу прохожих об имени. Все, что заставляло, да и теперь порой заставляет трепетать сердца девичьи в бедных хижинах и в богатых хоромах, имело место в святочном времяпровождении женской половины обитателей княжеского дома.
Все эти игры и гадания производились, конечно, под наблюдением старой Панкратьевны, являвшейся, так сказать, их главной руководительницей, хотя и ворчавшей на «полуношниц» и «озорниц», когда какое-либо гаданье затягивалось уже слишком долго, что превосходило меру физических сил старушки, и она, под звуки песен и хохота, даже ходя, что называется, клевала носом.
Многие из сенных девушек ухитрялись обмануть бдительность Панкратьевны и уже по окончании общего гаданья — погадать отдельно, на свой страх и риск, пользуясь отходом ко сну утомившегося за долгий праздничный день их «вечного аргуса».
За последние, впрочем, года, ввиду рассказов об опричниках, они побаивались выходить одни по ночам на берег реки и за ворота княжеского двора.
О княжне нечего было и говорить; она никогда не любила непослушанием огорчать свою любимую старую няньку, да и самые гадания до последнего времени имели для нее значение веселой игры, равносильной всякой другой, — мысли о будущем, как мы знаем, посетили ее сравнительно недавно.
Ночь, следовавшая за днем 28 декабря 1567 года, была мрачна и неприветна. Весь этот день бродили по небу облака, к ночи они еще более сгустились, шел мелкий снежок, и выплывавшая луна то и дело скрывалась за тучами.
Было далеко за полночь.
Огни, как в княжеских хоромах, так и в людских, были давно потушены. Кругом царила невозмутимая тишина, прерываемая лишь изредка скрипом снега под ногами опозднившихся путников, по большей части ночных гуляк из опричников-ратников, разносившимся на далекое пространство.
Эти отзвучья городской жизни не достигали, впрочем, до хором князя Василия Прозоровского; вблизи на большое расстояние не было «кружал», как назывались в то время кабаки, вокруг которых кипела относительная жизнь тогдашней полумертвой Москвы.