Мамины субботы
Шрифт:
Мы выходим из высокой ржи на поляну, окруженную лесом. Нам навстречу во весь опор несется всадник на гнедом коне. Поравнявшись с нами, он осаживает коня. Конь горячий, он роет копытами землю и рвется с места. Всадник с красным околышем на фуражке и красными лампасами на брюках будто охвачен пламенем, он наклоняется с седла и смеривает меня взглядом:
— Кто такой?
— Подозрительный, — отвечает один из солдат.
Охранники подают всаднику мой паспорт и Танах. Не успев взглянуть на паспорт, всадник принимается рассматривать книгу. Она очень толстая, маленькая и квадратная. Обложка у нее черная с золотыми буквами на корешке. Всадник медленно листает ее с печальным, нахмуренным лицом. Он искоса бросает на меня взгляд и тут же опускает глаза на паспорт.
— Я еврей, я бегу от немца, а они принимают меня за немца! Книжка, которую держит товарищ командир, это Ветхий Завет на древнееврейском языке. Я взял ее с собой из дома.
— Что вы дурака валяете? — сердито говорит всадник моим охранникам. — Отпустите его!
— Нам приказали отвести его в штаб, — выступает вперед красноармеец, стоявший у меня за спиной.
— А ну назад, марш по местам! — Командир бросает на конвоиров коня, словно хочет растоптать их, и, прижавшись к гриве, летит вскачь к тому леску, из которого мы пришли. Красноармейцы оставляют меня и бегут на свои позиции, поняв из крика всадника, что приближается враг.
Я стою на поляне один, с паспортом в левой руке и раскрытым Танахом в правой, и зачарованно смотрю вокруг, словно впервые увидев мир. В густых ветвях поют птицы, жужжат мухи в высокой зеленой траве, вокруг тихо, певуче тихо, воздух отливает золотом и синевой. Мой взгляд падает на библейский стих, на котором открыта книга, и я читаю, как во сне:
— «Ибо Я с тобою, — сказал Господь, — чтобы спасать тебя; ибо Я совершенно истреблю все народы, среди которых рассеял тебя, а тебя Я не уничтожу, накажу Я тебя по справедливости, но окончательно не уничтожу Я тебя» [166] .
166
Ирмеяу, 30:11.
Я кладу Танах в карман пальто, паспорт — во внутренний карман и поспешно иду прочь. Куда я иду, я не знаю. Я знаю только, что непременно должен уйти отсюда. И что мне стоит держаться подальше от тех людей, с которыми я провел ночь. Колхозник может донести на меня другому армейскому посту. Я иду по поляне налево, к лесу, и в моем мозгу беспорядочно крутятся мысли, вырвавшиеся из смертельного оцепенения.
Этот всадник был евреем, конечно евреем! У него были еврейские глаза, и он слишком долго листал страницы Танаха. Он перелистывал их дрожащими пальцами и избегал смотреть на меня. Он делал это нарочно, чтобы красноармейцы не заметили, что он на меня смотрит как на своего и с жалостью… «Я накажу тебя по справедливости, но не уничтожу тебя» [167] . У пророка Ирмеяу это сказано, у Ирмеяу. Я ведь знал этот стих, но никогда о нем не вспоминал. Кто же открыл Танах именно на этом стихе, я сам или всадник? Только бы мне не потерять паспорт, не потерять Танах и не забыть этот стих. «Я накажу тебя по справедливости…» Чудо ли это? Маму оставил, Фруму-Либчу оставил, а сам убежал, с Танахом в кармане убежал.
167
Ирмеяу, 46:28.
Родители и дети
Я протираю глаза со сна и вижу, что я в какой-то роще и что время уже послеполуденное. Сквозь густые ветви солнце капает горячо, как смола. Сияет свежая кора белоствольных берез, искрятся, их светло-зеленые кроны. В двух шагах от меня, в тени, лежат мои новые попутчики, минские евреи. Я тут же вспоминаю, что произошло сегодня утром.
Я блуждал по лесу и не знал, куда иду — вперед или назад. Я повернул туда, где сквозь редкие ветви синело небо, и вышел на асфальт шоссе, ведущего из Минска в Москву. Наткнувшись на маленькую группу евреев — беженцев из Минска, я пошел с ними дальше.
Солнце припекало, заставляя нас обливаться потом. Наши шаги тонули в раскаленном асфальте, взрытом и развороченном
Мы шли и шли, пока не услышали стальное гудение, предвестник смерти. Высоко в небе треугольником медленно летели девять самолетов. Мы поняли, что эти бомбардировщики с тяжелым грузом охотятся не на нас; мы, горстка пешеходов, слишком мелкая для них жертва. Но кто-то из нашей компании поднял крик, что один из самолетов гонится за нами. Сбитые с толку его воплями, мы сошли с дороги и, согнувшись в три погибели, побежали к лесу. Спрятавшись в гуще ветвей, мы оправились от смертельного испуга и набросились на крикуна: с чего он взял, что самолет целит в нас? Паникер дрожал и плакал, уверяя, что он слышал, как трещит пулемет: тик-тик-тик.
Минчане ругали его и все же посчитали, что, хотя на этот раз тревога ложная, того и гляди случится настоящий налет. Поэтому было решено отдохнуть в лесу, пока не стемнеет, а потом идти в Борисов. Мы зашли поглубже в лес, и минчане растянулись на траве. Я, измотанный дорогой, тоже забился под какой-то куст и проспал до сих пор.
Я подползаю на локтях к минчанам, евреям в узких коротких пиджаках, плоских суконных кепках с жесткими круглыми козырьками и высоких сапогах с немазаными голенищами. Они только вчера бежали из дома, и страх в их глазах еще не поблек. Они смотрят на меня с беспокойством, любопытством и подозрением, как жившие порознь, не знавшие друг друга братья, которые только что встретились и узнали, что они дети одного отца. В моей измятой, запыленной одежде, заросшем лице и каменной немоте они видят собственную судьбу, уже стоящую у них за спиной. Минчане хотят показать мне свою верность Советскому Союзу, и один из них говорит, жестко, на русский манер произнося «р»:
— Как только вы придете в Борисов, вы должны явиться в военкомат и попроситься в Красную Армию. Вы, западные жители, долгие годы были под гнетом польских панов. Так что защищать советскую Родину — ваш первейший долг.
Мои спутники дотянули до последней минуты: когда Минск уже горел со всех сторон и перестали ходить поезда, они бежали без своих семей. Семья среди нас только одна: низенькая, сгорбленная старушка, ее сын, невестка и внук. Молодой человек — именно ему показалось, что за нами гонится самолет, — невысокий, как и его мать. У него большие, испуганные, бегающие глаза. Его жена с длинным мрачным лицом и сутулыми плечами держит на руках малыша, баюкает его и кормит. Но парень не смотрит на своего ребенка, словно ему невдомек, что он отец. При каждом шорохе в лесу, при каждом далеком приглушенном крике или рокоте самолета он пугается и льнет к старой маме, жмется к ней и дрожит, как мальчишка. Жена сидит, опустив глаза, не смотрит ни на кого из нас, будто стыдясь труса мужа, и не разговаривает с ним, только со сдержанным гневом бормочет что-то своей свекрови. Мать тянет сына за рукав и тихо успокаивает его, говорит, что он не должен бояться больше, чем остальные.
— А когда мы вернемся в Минск? — спрашивает он плачущим голосом.
Еврей, убеждавший меня явиться в Борисове в военкомат, с отвращением сплевывает:
— Что же будет, когда вам придется идти на фронт и понюхать пороху?
Перепуганный парень сидит с затуманенными глазами, его лицо сереет, ржавеет, словно он неделями лежал на поле боя и гнил под дождем. Его мать, тощая старуха, тихо стонет, а жена злобно качает ребенка и успокаивает его, хотя младенец и так все время молчит, словно за отца стыдно даже ему.