Мамины субботы
Шрифт:
Справа от железнодорожного полотна — лес, слева — станция, магазинчик в деревянном бараке, колонка с водой и несколько недостроенных домишек. Со всех платформ позади и впереди меня на землю весело и шумно прыгают люди. Я хочу пить и есть, я хватаю свой рюкзак и собираюсь спуститься по колесам. Командирша останавливает меня:
— Молодой человек, принесите воды, потом вы тоже можете ее пить. — Она протягивает жестяной чайник и заверяет меня, что постережет мой рюкзак, — не надо тащить его с собой.
Я бросаюсь к колонке. Когда я добегаю до нее, там уже стоит длинная очередь. Еще через
— Что там? — спрашиваю я одного из тех, кто отчаянно проталкивается вперед.
— Не знаю, — отвечает он, продолжая работать локтями, чтобы подойти поближе.
— Больше ничего нет! — кричат те, кто стоит у двери магазина, и толпа мгновенно распадается. Люди, которым удалось попасть внутрь и купить товар, выходят с полными руками спичечных коробков.
— Махорки нет, — говорят они.
Другие держат узкие круглые свертки из голубой бумаги. Я вижу, что такой сверток выносит из магазина заводской рабочий, мой сосед. Он панибратски подмигивает, словно между нами и не было никакой ссоры, отламывает от своего свертка половину и протягивает мне:
— Попробуй, немедленно попробуй!
То, что он мне подает, похоже на старый, подсохший черный лекех. Может быть, это русский пряник, думаю я. Я голоден, а заводской рабочий смотрит на меня с вызовом, готовый смертельно обидеться, если я не приму его подарок и не отведаю блюда, которое едят все советские люди. Я кусаю, морщусь и сплевываю:
— Цикорий.
— Это то, что было, и то, что мне удалось урвать. Ты меня угощал западным сахаром, а я тебе даю советского цикория. Ничего! За свою жизнь ты съел достаточно сладкого. У нас все есть! — Он произносит этот советский штамп с открытой ненавистью. — Будешь цикорий?
— Нет.
— Тогда давай сюда. — Он отбирает у меня свои полсвертка.
Локомотив дает гудок, и я бегу назад, к нашей платформе, с полным чайником, но пустым желудком, бурчащим и слипшимся от голода.
Арестанты
Эшелон въезжает в военную зону, где эвакуированным запрещено сходить с платформ. По обе стороны дороги тянутся территории, огороженные колючей проволокой. За оградой видны склады боеприпасов, здания, холщовые палатки, у которых снуют красноармейцы. Вдоль рельсов стоят караульные посты, охраняющие пороховые склады. Один солдат вытянулся в струнку и застыл, словно на смотру, — взгляд в небо, каблук к каблуку, приклад у самой ноги. Другой провожает эшелон улыбкой, восторженно подмигивая какой-то девушке в крестьянском платке, третий с завистью глядит на гражданских, которые все больше удаляются от линии фронта.
— Наша доблестная Красная Армия! — с гордостью и любовью говорит кто-то из моих соседей. Другой вздыхает, третий светлеет лицом. Беженцы смотрят на военный лагерь торжественно, как на парад, и печально, как при прощании. Вид фронтовиков утешает скитальцев, дает надежду на то, что Красная
Поезд вздрагивает, дергается вперед-назад, и, прежде чем он успевает остановиться, я замечаю, как с эшелона спрыгивают люди, подобно широкой реке, докатившейся до обрыва и с шумом свергающей волны в пропасть. «Самолеты совершили налет на пороховые склады. Мы все сейчас взлетим на воздух», — вспыхивает у меня в мозгу, и я тоже прыгаю с платформы. Но толпа кричит и шумит, как гонитель, а не гонимый. Мне говорят, что минуту назад, когда поезд замедлил ход, с него спрыгнула какая-то группа и скрылась на огороженной территории арсеналов.
Переодетые немецкие диверсанты.
Люди бросаются во все стороны, ищут в кустах, лезут под колючую проволоку. Караульные посты, возбужденные, растерянные и смущенные тем, что они проморгали вражеских парашютистов, бегают с винтовками наизготовку. Толпа кричит им: «Сюда! Сюда! Он здесь! Он там!» От этого солдаты теряются еще больше. Прибегает низенький командир и орет на беженцев:
— Это вам не Гражданская война! Без вас справимся! Назад, по вагонам!
Несколько человек оторвались от высыпавшей из эшелона толпы и исчезли между зданиями. Неизвестно, то ли они увлеклись преследованием шпионов, то ли они сами шпионы. Солдаты открывают огонь, пули свистят над головами. Кто-то из гражданских краснеет от гнева и кидается на красноармейцев с кулаками:
— Дурак! Куда ты стреляешь?
— Я офицер! Я тебе покажу, как стрелять!
— Это не Гражданская война! — рычит командир из последних сил. — Назад, по платформам!
Мы лезем на свои платформы, соседи кипятятся, рассказывают друг другу, куда и как убежали шпионы. Громче всех орет заводской рабочий: «Никого они, эти солдаты, не подстрелили! Ни одного человека!» Он оглядывается, словно ища на нашей платформе того самого неподстреленного шпиона, и его взгляд утыкается в освобожденных лагерников, которые все это время сидели на своих местах.
— Одного заключенного не хватает! — заявляет заводской рабочий.
Не хватает лагерника с русыми кудрявыми волосами и редкими зубами, того, который сказал рабочему, что его посадили за потерю паспорта.
— Вот он! — хором кричат мои соседи.
Из-за кустов выходит арестант. Он идет неторопливо, сонно-задумчиво, натягивая свои спущенные штаны, словно он один в чистом поле и ему некого стесняться.
— Где ты был? — орет вся платформа.
С других платформ его тоже пожирают глазами, и из десятков глоток вырывается мстительный крик, рев хищного зверя, который всем своим напряженным тяжелым телом, лапами, когтями и зубами, бросается на съежившуюся жертву:
— Шпион!!!
Бестолковый лагерник застывает у эшелона как громом пораженный. Он не говорит, не двигается, и его острые скулы становятся еще острей оттого, что он стискивает зубы, чтобы они не лязгали. Низенький командир с группой солдат кидается к нему и приказывает поднять руки. Арестант поднимает их так высоко, словно тонет в глубоком болоте и делает последнее усилие, чтобы держать на поверхности хотя бы кончики пальцев. Поднятые руки тянут за собой телогрейку, являя взгляду обгоревшее на солнце тело без рубашки и простую веревку, которая держит ватные штаны. Весь эшелон затаивает дыхание. Командир обыскивает арестанта, выворачивает его карманы и достает у него из-за пазухи длинную костяную расческу.