Маньчжурские стрелки
Шрифт:
Курбатов порывался остановить их обоих, но так и не решился. Прекрасно понимал: Радчука им уже не спасти, а с тяжелораненым далеко не уйдешь.
— Может быть, вместе с документами и кителем штабс-капитана Радчука я перенял и судьбу его, как думаете, подполковник?
— Вы ведь завидовали этой судьбе. Надеюсь, вы не убили этого страдальца офицера.
— Упаси Господь!
— Все остальное, сколь бы тяжко оно ни было, вам простится.
Курбатов умолк и вновь прислушался к выстрелам, доносившимся от того берега. В этот раз карабин Власевича молчал и Курбатову очень хотелось верить, что Черный Кардинал всего лишь сменил его
— Так оно и произошло, — простонал цыганчук Гуцо, слушая уже только самого себя. — Так и произошло. Ведь надо же… напиваясь, Радчук, тот, настоящий, Богом сотворенный, всегда плакал и мечтал умереть на берегу Дона. Почему Дона — не знаю. Ведь родом-то был с Украины, откуда-то из Подолии. И вот меня, лже-Радчука, судьба и дьявол обвели вокруг всего мира, через Болгарию, Турцию, Персию, Китай… чтобы погубить на том самом… берегу Дона. Смертельная рулетка, как сказал бы Власевич.
— Послушайте, поручик, — задержал его руку с поднесенным к виску пистолетом Курбатов. — Слово офицера, что никто не узнает о том, что мы только что слышали от вас. Даже Тирбах и Власевич. Для всех нас, для всего белого офицерства, вы погибли на Дону как офицер, штабс-капитан Радчук.
— Признателен, князь. Это по-офицерски. Просить не решился. Но по-божески, а значит, по-офицерски, — сухим щелчком спускового крючка поставил он точку на исповеди длиной в сумбурную, преисполненную лжи и опасностей жизнь лже-Радчука.
18
К тому времени, когда фон Тирбах и Власевич переправились на правый берег Дона, Курбатов и Кульчицкий уже похоронили Радчука на склоне небольшой возвышенности. Встречая плот своих соратников, Кульчицкий сообщил им, что Радчук покончил жизнь самоубийством и, немного помолчав, добавил:
— Я поступлю точно так же.
— То есть? — не понял его Курбатов.
— Хочу, чтобы вы знали… Я смою свой позор, как надлежит смывать его дворянину.
— Прекратите, капитан, — недовольно поморщился Курбатов. — Мы пришли сюда, чтобы сражаться, а не стреляться по всякому глупому поводу. Плот столкнуть по течению. Уходим. К утру мы должны быть километрах в двадцати отсюда.
— Вы говорите, как обязан говорить командир. Но мой позор — это мой позор. И не сомневайтесь, что смою его, как только достигну границы Польши. У первой же польской деревушки, — негромко заверял Кульчицкий, приноравливаясь к заданному Курбатовым темпу ночного марша. — Клянусь честью дворянина, у первой же польской…
— Зачем так долго томить душу? — саркастически поинтересовался шедший вслед за ним фон Тирбах. Ни путь диверсанта длиной в несколько тысяч километров, ни ежедневный риск, ни храбрые налеты на воинские объекты так и не сдружили этих двоих людей — вот что больше всего удивляло сейчас подполковника. Тем более что он тоже несколько раз пытался погасить пламя их раздора.
Но что поделаешь: Кульчицкий не желал признавать возведение Тирбаха в бароны, в то время как фон Тирбах терпеть не мог в нем «аристократствующего поляка». И вообще Курбатову показалось, что чем ближе они подходили к линии фронта, к Германии, тем отчетливее проявлялись в словах и поступках фон Тирбаха арийский дух, его непонятно из чего произраставшая великогерманская нетерпимость к унтерменшам. И хотя
«Еще неизвестно, останешься ли ты и впредь для барона тем последним авторитетом, который пока еще сдерживает его здесь, к России, — молвил себе Курбатов. — Главное — вовремя почувствовать, что он окончательно превращается в высокомерного германского нациста. И лучше бы — еще в те дни, когда убрать его не составляет особого труда». Однако тотчас же признался, что ему не хотелось бы, чтобы их дружба и воинский путь окончились таким откровенно подлым образом.
— Вы жалкий, презренный служанкин сын, — с убийственным спокойствием отомстил фон Тирбаху поляк. — И навсегда останетесь таковым, если не поймете, что истинный аристократизм заключается не в великосветском хамстве и вседозволенности, а в умении быть великодушным.
— В таком случае, вы вообще не аристократ. Ибо даже представления не имеете о том, что такое истинное великодушие. Кого угодно могу признать великодушным, только не вас.
«В группе назревает бунт», — понял подполковник. Он мог бы тотчас же прекратить эту свару, но что-то подсказывало ему: этим двоим лучше дать возможность высказаться, иначе они затаятся и ссора может оказаться кровавой.
В этот раз Кульчицкий сделал то, чего не сумел сделать фон Тирбах, — великодушно промолчал. Впрочем, в молчании его великодушия было столько же, сколько и великопольского шляхетского презрения.
— Я всего лишь хотел, — молвил он после примирительной паузы, — чтобы все вы, господа офицеры, поняли: свой позор я готов смыть. Как только смогу быть уверенным, что тело мое будет предано польской земле.
— Не забудьте убедить нас, что она польская, — откликнулся Власевич, шедший в нескольких шагах позади группы и как бы прикрывая ее отход.
На окраине деревни, у плетня, стояла повозка, запряженная парой чахлых лошадок. Тирбах метнулся к ней; оглушил выходившего из ворот мужичка, и вскоре повозка мчалась через полувымершую деревню, наполняя ее грохотом и скрипом несмазанных колес.
— Нам бы несколько металлических дуг и кусок брезента, — расфантазировался Власевич, взявший на себя обязанности кучера. — Тогда бы мы превратили нашу каруцу в настоящую цыганскую кибитку. И на кой черт нам война? Лови себе по окраинам сел одичавших кур и лошадей, води по ярмаркам медведя и гадай на картах осиротевшим молодкам. Какая еще жизнь нужна человеку, которому вся эта жизнь основательно опостылела?
— За цыганками, думаю, дело не станет, — заметил Кульчицкий. После того как стрелки услышали клятву об искуплении, капитан почувствовал себя непринужденнее, гнет позора уже не томил его, а невосприятие бароном фон Тирбахом поляк попросту старался игнорировать.
— В моем присутствии эту мразь помойную — цыган — прошу не упоминать, — проворчал тем временем барон, правда, сделал это на немецком.
— Браво, фон Тирбах, — иронично, и тоже на немецком, поддержал его Курбатов. — Будем считать, что экзамен на чистоту арийских помыслов вы уже выдержали.
— В таком случае мне придется объявить, что мой табор — исключительно для славян, — молвил Власевич. С той минуты, как он взялся за вожжи, в нем взыграла кровь прирожденного кавалериста. — А вообще-то жаль, что лошадей вдвое меньше, чем нас, и не послал Бог седел.