Марфа окаянная
Шрифт:
Иван смотрел на посла своим тяжёлым неотрывным взглядом, так что Васильев невольно смутился, а затем побледнел.
— Не я ли, — сказал Иван, вставая с невысокой скамьи, — жаловал отчину мою Новгород Великий жить по старине? Не я ль с митрополитом нашим Филиппом упреждал новгородцев от латынской ереси? Не я ль терпел долго? И чем же ответили на долготерпение моё? — Остафьев переступил с ноги на ногу, Иван перевёл свой взгляд на него и возвысил голос: — А тем, что литовского князя Олельковича посадили к себе! Тем, что отчину мою очернили тайным сговором с королём Казимиром! Что меч решились поднять на государя своего — великого князя Московского! Как приходит предел терпению родителя, взирающего на непотребства чада своего, и
— Дозволь молвить, великий князь, — произнёс Остафьев, склонив голову. — Вины с себя не снимаем и каемся в грехах своих, готовые волеизъявление твоё выслушать с покорностью и до веча донести его в точности. Однако меча на тебя не поднимал Новгород, напротив, много терпим от жестокосердия воев твоих, что произвол творят по своему самоуправству. Пресёк бы ты грабёж земель отчины твоей Великого Новгорода, много плачем мы от сего горя.
В шатёр шагнул Бородатый и шепнул великому князю, что прискакал наконец вестник от Холмского. Иван засомневался, не выпроводить ли новгородских послов, чтоб не услышали того, чего им не следовало бы слышать. Потом подумал, что в этом случае нетрудно устроить так, что послы не доедут до Новгорода, и велел звать гонца.
Бородатый выскользнул из шатра и почти тотчас вернулся, введя Тимофея, ещё не успевшего привести себя в порядок и даже ополоснуть грязное от пыли и пота лицо. Он поклонился до земли и протянул великому князю помятый в пути бумажный свиток.
Иван Васильевич, не садясь, развернул его и молча стал читать донесение Холмского о разгроме одной и другой судовых новгородских ратей. Хмурое выражение на его лице прояснялось.
Тимофей смотрел во все глаза на великого князя, и ему казалось, будто всё это происходит с кем-то другим, а не с ним. Он впервые видел государя так близко и испытывал незнакомое чувство безотчётного обожания. Именно таким он и представлял его себе: высокорослым, молодым, гордым. Всё нравилось в нём: орлиный нос, вьющиеся каштановые волосы, аккуратная небольшая борода, властно приподнятая бровь, глубина тёмно-синих очей. Тимофей готов был сию же минуту отдать жизнь за великого князя, если б тот пожелал этого, исполнить любую его волю, скакать куда угодно по его приказу, забыв об усталости.
Иван, кажется, догадался о чувствах гонца, поднял голову и чуть улыбнулся:
— Звать как тебя?
— Тимофей Трифонов.
— Добрую весть ты принёс. Запиши, дьяк Степан: жалую сотника Тимофея Трифонова деревней Замытье, что под Коломною, из моих земель. Владей пожизненно и служи мне верой и правдою.
Тимофей оторопело молчал. Бородатый ткнул его в спину, и тот упал на колени перед государем.
— Встань, — сказал великий князь. — Поведай-ка ещё раз, при них вон, — Иван кивнул на Остафьева с Васильевым, — как напали на моих ратников вероломные вои новгородские, а то послы бают, мол, не подымается их меч на нас.
Тимофей, робея, стал пересказывать бой при Коростыне, затем голос его окреп, и он, чувствуя, что великий князь слушает с удовольствием, рассказал и про разгром второй рати под Русой, и что городок Демон осаждён воеводами Данило Дмитриевичем и Фёдором Давыдовичем и вот-вот должен пасть. Остафьев с Васильевым слушали с изумлением, не в силах скрыть свою горечь.
— Так что рано замирения приехали просить у меня, — усмехнулся, обращаясь к ним, Иван Васильевич. — Так и передайте посадникам своим.
Тимофей не успел ещё как следует поспать в сенном возу, как его растолкал Бородатый.
— Просыпайся, сотник. Поскачешь обратно с государевой вестью. Конь твой подустал, так я другого тебе коня велел оседлать.
Тимофей вскочил, быстро собрался, подошёл к коню. Тот также был боевой, но с татарским, стройным, пружинистоногим, чёрной масти, в сравнение не шёл. Тимофей вздохнул, но делать было нечего. Он вспомнил о пожалованной деревне (даже
Проха сбежал. Московским ратникам было не до него, когда близ Русы встали и начали готовиться к внезапному нападению. Уже разведчики выведали стан второй новгородской судовой рати, которая была многочисленней той, что атаковала их под Коростынью [56] . Но новгородцы будто нарочно повторяли давешнюю легкомысленность москвичей, сторожу не выставили вовсе и спокойно дожидались подхода лодей Илейки Хвата, ничего не ведая об их горькой участи. Значительный отряд сходил в саму Русу, столкнулся с малым числом московских воев, оставленных в разорённом городе для порядка, и перебил их всех. Весть об этой лёгкой победе ещё более расхолодила облачившихся в непривычные брони ремесленников, купцов, житьих и чёрных людей, вынужденных заниматься не своим делом.
56
Уже разведчики выведали стан второй новгородской судовой рант, которая была многочисленней той, что атаковала их под Коростынью. — В двух новгородских судовых ратях насчитывалось около четырёх тысяч человек.
Проху, побитого, униженного, сникшего, никто не охранял, и, когда по сигналу воевод начали вскакивать в сёдла сыны боярские, обнажили мечи пешие и наладили свои стрелы лучники, он бочком, от дерева к дереву, стал отодвигаться вглубь леса, затем не вытерпел, вскочил на ноги и, обдирая о ветви щёки и лоб, помчался сломя голову подальше от проклятого места. Он не слышал ничего, кроме шума и треска, который сам же и производил, и всё ждал, когда вонзится в спину стрела или полоснёт по загривку лезвие сабли или меча. Несмотря на усталость, бежал он, видимо, долго, ибо, когда силы окончательно покинули его и он рухнул на подсохший болотный мох, последнее, что увидел Проха перед тем, как провалиться в забытье, была луна, застрявшая в густоте черничного куста.
Под утро его разбудил лось, который поблизости пил, чавкая, воду из чёрной болотистой лужицы. Проха облизнул пересохшие потрескавшиеся губы и с трудом поднялся, превозмогая боль во всём теле. Лось поднял рогатую голову и в раздумье посмотрел на Проху, решая, не убить ли этого слабого, отвратительно пахнущего человека, но не учуял в нём опасности для себя и, постояв с минуту, удалился медленно и бесшумно. Проха припал к луже и долго пил, со стоном переводя дыхание. Вода была солоновата на вкус. Утолив жажду, он снова поднялся, прислонился спиной к берёзе. Закружилась голова и засосало от голода в желудке. Проха поглядел на пробивающиеся сквозь деревья ранние солнечные лучи и, повинуясь скорее не разуму, а инстинкту, нетвёрдыми ногами двинулся на север-запад.
Он шёл весь день. Изредка останавливался и жевал едва покрасневшие ягоды морошки, кислые и костлявые. Ни зверь, ни человек не встретились ему. В лесу стоял жаркий древесный дух, уши заложило от непрестанного звона комаров, шея, лицо, руки зудели от укусов.
Однажды он вышел на тропку, пошёл по ней, но та начала расширяться, и он, боясь наткнуться на москвичей, вновь свернул в чащу. Он плохо представлял себе, куда идёт и зачем. В Новгород возвращаться ему было страшно: почему, спросят, не убили, не изуродовали, как прочих? А может статься, что прознают, как Проха короткой дорогой вёл москвичей к Русе, тогда не жди пощады. А если не в Новгород, то куда же идти ему? Проха не знал. Однако идти было легче, чем стоять на месте и дожидаться невесть чего. Он шёл со слабой надеждой на авось, на чудо, — с надеждой, которая в самой безвыходной ситуации так свойственна природе человека, особенно русского.