Марфа-посадница
Шрифт:
Опрося сидела недвижимо. Солнце низилось. Вот оно пролилось красными лучами по сизым облакам, погорело и закатилось. Только по-прежнему булькала и шипела вода, огибая борта, и струи бежали и бежали, свиваясь за кормой, так что от их бесконечного вращения кружилась голова.
Пустота. Огромное спокойствие и тишина. Будто прежде всю ее били, били, и все грохотало кругом, а тут стихло. Даже проститься не пришел! А она ждала, так ждала! Уже ничего боле и не надо было. То — отошло, отпало.
Она же не дура, понимает все! И Марфу Ивановну не винит. Только не думалось прежде, ой, не думалось! Как в угаре была. Руки его ласковые, очи его соколиные, уста горячие, жадные. Митя, Митенька!
Она уже было приподнялась, чтобы сунуться в воду, за борт лодьи, как ее, испугав до боли в сердце, тронул за плечо старик лодейник.
— Али не слышишь, девка? Вон там повались! Вались, вались, не скоро еще станем! Дай-ко, укрою, а то на воде издрогнешь.
Грубыми руками, но ласково, по-отечески, он повалил ее в ямку между мешков, натянул поверх твердую, густо пахнущую дегтем толстину, кинул сверху еще что-то тяжелое и мягкое. Стало темно и тихо. Опрося почувствовала вдруг, как озябла, сидючи. Дрожь пошла по всему телу, и вместе с тем она начала согреваться под укровом, и снова ощутила в сердце прежнюю надсадную боль, боль жизни, и снова заплакала. Так и заснула, тихо плача во сне.
Проснулась она в темноте. Услышала окрики. Лодья уже не колыхалась, а ровно качалась с боку на бок. Опрося отогнула толстину. Прямо над нею покачивались звезды. Сырой туман ударил в лицо. Она вытянулась побольше. В тумане мерцал костер. Окликали с лодьи. С берега, наконец, долетел ответный зов. Тогда мужики в темноте разобрали весла. Кто-то, проходя неловко, наступил ей на ноги. Лодейник стал на носу, и тихо, все время перекликаясь, лодью повели к берегу, означенному одною неясною размытою по краям чернотой. Вот лодья ткнулась во что-то твердое, и кто-то пробежал мимо Опроси по борту, с веревкой в руках.
— Заводи, заводи! Отдай! Ослабь маленько! — перекликались в темноте.
Наконец лодью привязали.
— Девку потерял? Тут она!
Сказали у нее над самым ухом, и кто-то, не Тимофей, взял ее за руку и повел. Со сна у нее онемели ноги. Оступаясь, по склизкому от росы бревенчатому причалу вышли на берег. Она сразу же замерзла и, брошенная мужиком, который воротился в лодью, стояла, озираясь по сторонам.
В тумане выступали лохматые деревья. От разгоравшегося костра по их ветвям бежали тени, и казалось, деревья, разбуженные, недовольно шевелят лапами. В расширившемся круге огня выросла приземистая избушка с плоской кровлей-накатом из нетолстых бревешек, обложенных сверху дерниной. От избушки к костру ковылял дед, не то хромой, не то вовсе без ноги, на деревяшке, не понять было. Поеживаясь, Опрося отошла от мужиков за кусты.
У самого берега, опять до смерти испугав ее, громко плеснула рыба. Она умылась, воротилась к костру.
— Бредешком прошел, будто знал, что гостей Бог даст! — говорил дед, улыбаясь.
В котле булькала уха. Ватажники уже все сидели у костра.
— Мы те хлеба привезли, дед!
— Вот спаси Бог, мужики!
Бегучее пламя освещало спокойные морщинистые лица лодейника, трех старших мужиков и гладкое простогубое лицо четвертого гребца, молодого парня.
Тимоха, когда их позвали хлебать уху, вынул круглый хлеб, передал дружине. Мужики приняли каравай бережно — хлеб! Старшой тут же нарезал его ломтями, роздал всем, не минуя никого. Опрося неловко опустилась рядом с Тимофеем. Тот сунул ей, обтерев, ложку. Горячая уха обжигала, и Опросинья, наконец, стала согреваться. На огонь летели с
Какие-то ночные бабочки кружились и падали, вспыхивая, в костер. Мужики неспешно переговаривались:
— Комар отощал!
— Да, силу потерял комар!
— Бывалоча, летом здесь его — не продохнуть!
— О середка лета, говорят, — подтвердил дед, шлепая себя по щеке, комара убьешь, дак решетом прибывает, а нынце уж убьешь комара — решетом убывает ихнего племени.
— Темно.
— Осенна пора, дак!
— С какого ето, с Успенья ли, считают, уже белого коня за огородой не видать?
— Ну, мужики, спать! — возгласил старшой, когда покончили с ухой и дочиста съели хлеб, подобрав все крошки.
Ватажники один по одному забрались в низкие двери, скорее лаз, занавешенный вместо дощатого створа рядниной. Тимоха Язь, который прежде тщетно лез в разговор мужиков, тут, в темноте кромешной, стал было, растопырив руки, звать Опросю к себе. Старшой, как бы нехотя, остановил его:
— Не замай девку. Видишь, ей не до тебя! Ложись тута, — потянул он Опросю за рукав, — вот сюда, тут тебе и тепло и спокой будет.
Дед снаружи притоптал остатки костра, залил угли. Слышно было, как шипел умирающий огонь. Приподняв рядно, отчего на миг снова показались голубые холодные звезды, он залез в избушку. Пошарив в темноте, нащупал сухой шершавой рукою Опросины ноги и, не удивляясь и ничего не спрашивая, натянул на нее край старого тулупа. Сам дед улегся рядом, спиною к ней. От деда пахло дымом, старостью и не то сухими водорослями, не то сушеной рыбой, а от тулупа — душновато овчиной. Все запахи были знакомые, от детства, от родного полузабытого деревенского дома, покинутого много лет назад, когда большой мор унес всех ее родных, и Опросю, оставшуюся сиротой, взяли на боярский двор. И даже дед чем-то напомнил отца, за широкой спиной которого они, бывало, спали у себя на полатях. От воспоминаний Опросе стало хорошо, несмотря на то, что колючие еловые лапы лезли к ней из-под сухой травы, и какие-то мошки бегали по лицу, щекоча кожу.
— Ты, дед, давно живешь тута, дак с водяной нечистью, верно, знаиссе!
— раздалось из темноты. — Не знаешь, водяник есть ли, нет ли? Царь водяной?
— А вот я сам не видал, — откашлявшись, начал дед, — врать не буду, а слыхом слыхал. Был у нас, на устье, старичок, Никанор Ермолаев, ему было лет пятнадцать в те поры, и теперь лет бы сто было, если бы был жив.
Значит, тому лет осемьдесят пять времени. Тут у нас, знашь, от Липны верст пятнадцать в тую сторону, там завсегда по льду ловят, рыба ходит. Ну, и осенью дело было, уже и озеро покрылось ледом. Мне-ка сам покойный Никанор ето все сказывал. Ну, невод собрали у них отцы, старики, пролубы сделали и потянули скрозь озеро, то есть под ледом пропихивать стали норилом. Ну, ты знаешь, сам рыбак, как зимой ловят! Ну и вот, невод етот протянули, а когда стали матицу выбирать, чуют: тяжело, ну, думают, рыба будет! И вот когда они вытащили всю матицу, а в матице не рыба, а паренек лет восьми оказалсе, жив.
— Живой?!
— Ну. В малицы в такой из оленных шкурок и в оленьих тобаках, в лосиных ли… Вытянули, он из невода вышел и стоит, и старики смотрят: что за чудо? И парень жив. И стоит, плацет: «Вот, мама мне говорила, ты по улицам не ходи, не бегай, вот теперь меня вытянули старики на лед! Что я буду теперя делать!» Старики отскочили, сами между собой в уми рассуждают: что мы будем с етим мальциком делать? Один старик взял тогда норило, и етим норилом направил, и ткнул мальцика в грудь, паренька. И паренек упал, откуда выволокли, в тот Иордан, и пошел камушком на дно, и нынце там ходит… Вот ето старик сказывал нам, Никанор Ермолаич, тако было событие.