Марина Юрьевна Мнишек, царица Всея Руси
Шрифт:
— С помощью этого униатского попа?
— Да, отца Теофила.
— И чего он добивался от тебя?
— Признания правоты его догматов.
— И это была цена твоего освобождения? Только и всего?
— Но я никогда не соглашусь нарушить верность нашей церкви. Ведь ты же исповедуешь православие, пан Гжегож, не правда ли?
— Да, конечно. Но главное для человека — свобода.
— Даже ценой измены вере? Ты не можешь так думать!
— Ты не поняла меня, ясновельможная паненка. В душе человек должен сохранять верность своей церкви, а на словах… Ведь что такое слова? Они как шелест сухих
— Но разве человек не остается один на один со своей совестью? Разве совесть не мучает его? Не лишает сна и покоя?
— Все зависит, княжна, от цели.
— Я знаю, — иезуиты утверждают, что цель оправдывает средства.
— И они правы. К тому же иезуиты об этом сказали вслух, а на деле так поступали и будут поступать все люди. Такова их натура.
— Ты знаком с иезуитами, пан Гжегож? Учился у них?
— Да, знаком и многим обязан им в своем образовании.
— Но о чем это я! Время летит, а ты уезжаешь. Я слышала, ты знаешь русский язык, читаешь и даже пишешь на нем.
— Что ж в этом удивительного — человек способен знать много языков.
— Но русский ты узнал не от иезуитов.
— Ты права, ясновельможная паненка. Я знал его с самого раннего детства. Люблю им пользоваться и сейчас.
— Ты родом из тех мест? Я права?
— Есть вопросы, на которые пока я не могу дать тебе ответа, а лгать тебе, княжна, не стану никогда. Это стало бы для меня слишком плохим предзнаменованием. Но, кажется, сюда идут. Шаги… Прости, княжна, тебе лучше уйти. Господь с тобой, Беата.
Дверь на лестницу не скрипнула — чуть-чуть холодком пахнула. Петли в Острожском замке маслом всегда смазаны, вроде и нет их вовсе. Люди в мягкой обуви как тени скользят. Беречься надо, ох как беречься. Слава тебе, Боже, не князь Константы — отец Пимен. Остановился на пороге. Взглядом словно всю библиотеку прошил, все уголки приметил, на закрывшейся двери задержался.
— Никак племянница князева здесь была?
— Была. Только не договаривался я с ней, отче. Допреж меня сюда пришла.
— А ты прежде меня, сын мой. Смотри, Григорий, о твоих же интересах пекусь: не играй с огнем, ни Боже мой, не играй. Отступится от тебя князь Острожский и что тогда? Больше родных сыновей племянненку любит, а ты…
— Что я? Чем же это я честь ясновельможной паненки унизить могу? Это я-то!
— А чем возвысить можешь? Не время еще, Григорий, не время! О чести заговорил, так ведь коли своего достигнешь, нешто пара такая паненка тебе? Тогда уж о крови знатной толковать будешь, выбирать, что державе твоей на пользу, а не сердцу. Сердце венценосцу ни к чему — груз один ненужный. Ни тебе жить с ним, ни рассчитать толком дел своих. Да и чем тебе Беата по сердцу пришлась? Что тебя среди других отличила? Что сирота к сироте льнет? Ничего, Григорий за душой у нее нет. Разве что дядя захочет судьбы высокой. Так тут на пути ему супруга встанет — с ней не больно поспоришь. Лишним умом Господь Бог здешнюю княгиню не обарчил — не утрудил. Шум один пойдет. Да и князь Константы пока мыслей никаких на будущее не высказывал. Осторожничает. И то сказать, минуту подходящую надо обождать. Помнишь, рассказывал тебе, как на поле Куликовом Боброк Волынский с засадным
— Без тебя, отец, соображу.
— А ты не гневайся. Ум хорошо, два лучше. Чай, во зло тебе ничего не посоветую.
— Час наступит, может, и посоветуешь.
— Вон ты как! Ладно, Григорий. Только покуда такого часа не увидишь, послушайся добрых советов.
— Вот ты как судишь, отче, а я иначе. Чем плохо, что ясновельможная паненка за меня, грешного, перед дядей предстоять будет? Не то что по расчету, а по сердцу. Глядишь, и до него быстрее дойдет, в чем смилостивится, в чем поддержит. Не так разве?
— Слов-то ты ей никаких не давал? Обещаний?
— Полно тебе, отче, и речи такой не вел. Разве что намекнул о роде своем высоком, и то не сказал, каком.
— Всегда знал, ума тебе, Григорий, не занимать. На том и дальше стой. Любовь да ласку царевичеву дорого ценить надобно, да и врагов бы лишних не нажить. Сколько их и так у тебя!
— Торопишься, торопишься ты, Борис Федорович, с дочкой единственной расстаться, голубку нашу из гнезда родимого отпустить.
— Тороплюсь, государыня моя Марья Григорьевна. От тебя скрываться не стану.
— Ведь, кажись, едва на престол успел вступить, а только у тебя и заботы Ксеньюшку сосватать.
— Марьюшка, не тебе такое говорить, не мне тебя слушать. Болен же я, сама видишь, изо всех сил перемогаюсь. Мне не только дочку устроить, дом наш весь царский укрепить. С зятем-то куда способнее и за вас всех спокойней.
— Чужой человек. Неизвестный. Как такому верить.
— А ему верить и не надобно, Марьюшка. Какая во дворцах вера! Расчет один. Вот на него и полагаться можно.
— Весь свой век твой принц Густав Ирикович по Европам шлялся. Где день, где ночь проведет, не знал, а тут печальником нашим заделается.
— Не он важен нам, Марьюшка. Имя принцево, и права его нерушимые. Вот когда они в государстве Московском окажутся, мы ими по своему усмотрению и распорядимся.
— В Москве принца оставишь?
— Ни Боже мой, государыня моя. Ему на первых порах в удел Калугу отпущу. А там с Божьей помощью подсоберемся с войском и на северные земли двинемся. За Финляндией да Ливонией, глядишь, наша Ксенья Федоровна королевой шведской станет. Род наш по всем землям утверждаться станет.
— Баловать гостя хочешь. Слыхала, приготовления какие чинишь, к пирам каким готовишься, Борис Федорович.
— Как же не баловать! Надо, чтобы понял Густав Ирикович, какие богатства-то перед ним несметные, жизнь какая необыкновенная. После бродяжничества — «тулачки»-то его многолетней она еще желанней покажется.
— А того мало, что в зятья его берешь, Борис Федорович? Неужто бродяге мало?
— Так ведь не в одной свадьбе дело, Марьюшка. Веру, веру принцу сменить надо, а они на веру, знаешь сама, какие стойкие, неколебимые.