Марсель Пруст
Шрифт:
Вернувшись в тот же в сущности мир, герой Пруста — «лирический герой» его фрагментов — возвращается не совсем тем же человеком. Воспоминание предпочтительно для Пруста не только потому, что оно — символ реальности, которая, став достоянием памяти, освободится от таящейся в ней опасности разочарований, но и потому, что лишь человек вспоминающий становится подлинным человеком — вместилищем всепоглощающей души и сильных чувств, а также «бесконечным устремлением», «движением». Уходящее, ушедшее счастье любви навечно закрепляется с помощью памяти: «Если прилив любви навсегда ушел от нас, мы, однако, путешествуя в себе, можем собирать странные и восхитительные раковины и, прижимая их к уху, мы слышим с меланхолическим наслаждением и более уж не страдая разнообразные шумы прошлого». Воспоминание, основанное на
Во фрагменте «Реликвии» «лирический герой» купил на аукционе все, что продавали из вещей женщины, с которой он даже никогда не говорил. Но с помощью этих реликвий он восстанавливает, создает любимый образ («ее истинная красота была может быть в моем желании»). Пруст рассказывает о человеке, который покончил с собой потому, что всякий раз, когда видел предмет своей любви, испытывал глубочайшее разочарование, а как только девушка покидала его, он силой своей фантазии воссоздавал достойный своего чувства образ. Воображение в конце концов создало образ столь совершенный, что невыгодного для живой девушки сравнения влюбленный пережить уже не мог. А мораль такова: «Лучше пригрезить (r^ever) свою жизнь, чем прожить ее, хотя жить это и есть грезить».
Чувствуется, что для Пруста «жизнь — вещь суровая, она слишком придавливает, причиняя боль душе». Пруст формировался в атмосфере «fin de si`ecle». Это не только декадентский наигрыш, в этих словах сказывалось и разочарование в том мире, в котором Пруст жил, не зная ничего иного, и, конечно, обострявшаяся болезнь, делавшая практическую жизнь для него все более затруднительной и отождествлявшая ее со страданием.
Но так или иначе реальное существование все больше казалось Прусту «утраченным временем». В посвящении книги «Наслаждения и дни», написанном в июле 1894 года, Пруст признавался: «Когда я был ребенком, судьба ни одного персонажа священной истории не казалась мне столь жалкой, как судьба Ноя, из-за потопа, который держал его взаперти на ковчеге сорок дней. Позже я часто болел, и в течение многих дней я тоже должен был оставаться на «ковчеге». И я тогда понял, что лучше всего Ной мог видеть мир из ковчега, несмотря на то, что был на нем заперт, а на земле царил мрак…».
Каковы бы ни были причины, ясно, что уже в годы написания «Наслаждений и дней», в годы, когда главным занятием Пруста была светская жизнь, у него складывалось, зарождалось миропонимание и основанное на нем отношение к искусству, которое стало главным принципом романа «В поисках утраченного времени». Уже в «Наслаждениях и днях» Пруст как бы готовился сказать: я вспоминаю, значит, я существую. Этот принцип становится настолько для него органичным, что в первом сборнике несравненно слабее новеллы с персонажами, интригой, чем «фрагменты», запечатлевшие даже в своей фрагментарности, в незавершенности своей формы специфическое восприятие и воссоздание мира через обостренное чувство, через призму воспоминания.
Однако предпочтение жизни на «ковчеге» явно противоречит сформулированному в «Жане Сантейле» желанию «все перечувствовать» и пить «из источника самой жизни». Следует, очевидно, считать это главным из немалого числа противоречий Пруста. Оно разрешалось импрессионистским, в сущности, методом «вчувствования» в довольно узкую сферу жизни, переживанием непосредственно воспринимаемой «поверхности» и той неспособностью «ухватиться за жизнь», которая характерна для первого периода творчества Пруста. И по этой причине после публикации сборника «Наслаждения и дни» творческая деятельность Пруста по-прежнему не была целеустремленной и носила на себе печать довольно случайных занятий.
Долгое время, собственно, до появления первого тома романа «В поисках утраченного времени» (в 1913 г.), Пруст не публиковал ничего значительного —
Роман «Жан Сантейль» был опубликован в 1952 году. Исследователи Пруста не без труда установили время, когда роман писался. Работа начата была, очевидно, в 1895 году, а прекращена примерно в 1900–1904 годах (никаких уточнений для любителей его творчества и для комментаторов Пруст не оставил).
«Жан Сантейль» колеблет устоявшееся мнение о том, что Пруст был автором одного произведения. Этот роман не может расцениваться только как первый набросок или подготовительная «черновая» стадия работы над романом «В поисках утраченного времени». Он имеет значение самостоятельное, несмотря на то, что не был завершен, сам Пруст, возможно, хотел его даже уничтожить, поскольку многие из листов рукописи порваны. «Жан Сантейль» позволяет говорить о том, что в творчестве Пруста было, пожалуй, не два периода (до появления «Поисков утраченного времени» и после появления первой книги этого романа), но намечались (не очень ясно выраженные) три периода. Первый период — ранний («Наслаждения и дни»); второй — относящийся ко времени дела Дрейфуса («Жан Сантейль»), когда, по его собственному признанию (в финале романа «В поисках утраченного времени»), его «смутили» прогрессивные эстетические идеи, и третий, связанный с полемическим противопоставлением этим идеям концепции «найденного времени» («В поисках утраченного времени»).
Пруст сомневался в том, можно ли называть романом то, что выходило тогда из-под его пера (но называл все же романом). Скорее, это вариант мемуаров, завуалированных повествовательной формой с персонажами. Если ранее он непринужденно «выплескивал» свои впечатления и чувства в беглых импрессионистических зарисовках, во фрагментах, то теперь «я» оказывается объектом искусства, предметом тщательного рассмотрения в большой повествовательной форме, в романе, состоящем из девяти развернутых частей (опубликованы в трех томах).
Герой романа Жан Сантейль не позволяет сомневаться в своем сходстве с его создателем, точно так же как и с героем романа «В поисках утраченного времени». Это сходство и в слабом здоровье Жана, и в описании ставшего знаменитым поцелуя матери перед сном, и в постоянном желании героя «жить возле мамы».
Однако Жан не буквальное воспроизведение «я» писателя, не чисто условное наименование для этого «я». Пруст придает герою и некоторые отличные от себя черты, в какой-то степени превращает его в персонаж. И окружающие его лица тоже наделяются чертами то безусловно совпадающими с чертами близких и родных Пруста, то рисуются как литературные герои, как типы. Таков в немалой степени образ отца Жана, крупного политикана буржуазной Франции. Таковы, например, и рассуждения о современном Растиньяке в третьей части романа. Пруст иногда говорит о персонажах как о «типах», имея в виду их характерность для той или иной общественной категории, для группы людей («общество этих благородных умов много приятнее, чем то, типом которого остается для меня Бертран де Ревейон»).
Пруст вводит своего героя в мир политических бурь и страстей. Вот Жан появляется в Палате депутатов и с восторгом слушает представителя «крайне левых», «вождя социалистов», который спокойно стоит на трибуне, окруженный бушующим морем ненависти и тупости, повинуясь чувству справедливости и адресуясь к народу со словами, «которых никогда не произносили во французском парламенте». И Жан счастлив. Затем, правда, он разочаровывается и в «левых», и вообще в политике, рисует политическую борьбу безжалостной, взывающей к низшим инстинктам, воспитывающей неразборчивость в средствах. Обесчеловечивается, втягиваясь в политические страсти, и «вождь социалистов». Вот почему после описания дела Дрейфуса, столь же прямого, недвусмысленного, довольно детального, автор к политике уже не возвращался.