Марсель Пруст
Шрифт:
Пруст не таков. Он долго не «загорался». Вот ему уже за тридцать лет, а он пишет «Подражания», используя, по его словам, «незначащее полицейское дело», выбранное к тому же «однажды вечером, совершенно случайно». [57]
А ведь это время «Народного театра» и «Жан-Кристофа» Роллана, время революционной публицистики и «Острова пингвинов» Франса, время, когда только что умер, а может быть, и был убит политическими противниками Золя, прославившийся не только романами, но своим «Я обвиняю», брошенным в лицо тем, кого не мог жаловать сочувствовавший Дрейфусу Пруст. А Пруст в это время пишет о деле незначащем и совершенно случайно… Конечно, задача не в том, чтобы измерить Пруста критериями Роллана или Золя, но сопоставление более чем показательно и помогает представить себе место, занятое Прустом во Франции на самых подступах к XX веку.
57
M. Proust. Pastiches et m'elanges, p. 11.
Кроме
Переводя Рёскина на французский язык, любовно воспроизводя каждое его слово, защищая от критиков, Пруст писал: «Из стольких аспектов облика Рёскина нам ближе всего… тот его портрет, на котором Рёскин, не знавший всю свою жизнь иной религии, кроме религии Красоты». Однако к этому Пруст добавлял, что «Красота не может быть плодотворно любимой, если в ней любят только даваемые ею наслаждения». Поэтому Пруст Рёскина считал «противоположностью дилетантам и эстетам», считал подлинным писателем, который «интуитивно познает вечную реальность». «Именно в Красоте, — продолжал Пруст, — искал он реальность…, эта Красота не понималась им как объект наслаждения, созданный для того, чтобы его очаровывать, но как реальность, бесконечно более важная, чем жизнь…». Ссылаясь на это, Пруст отводил от Рёскина «упреки в реализме». Он вспоминал о словах Рёскина, что, если художник нарисовал героя, то мы испытываем наслаждение лишь тогда, когда об этом герое забудем и представим себе только мастерство художника.
В заключительной части работы «В память умерщвленных церквей» Пруст выражал беспокойство по поводу возможного прекращения жизни «в этих соборах, которые остаются высочайшим и оригинальнейшим выражением гения Франции», если католицизм умрет или будет оттеснен правительственными мероприятиями. «Можно сказать, что благодаря стойкости в католической церкви все тех же ритуалов и, с другой стороны, католической веры в сердце французов, соборы не только прекраснейшие памятники нашего искусства, но единственные, которые живут своей нетронутой жизнью и связаны с целью, ради которой они были сооружены… Католическая литургия составляет одно целое с архитектурой и скульптурой наших соборов».
В «Смеси» помещены еще два материала. Фрагмент «Сыновьи чувства матереубийцы» сообщает о заинтересовавшем Пруста происшествии, о драме, случившейся в знакомой ему семье (сын убил свою мать). «Я хотел показать, — комментировал Пруст, — в какой чистой, религиозной атмосфере нравственной красоты имел место этот взрыв безумия и крови, который ее обрызгал, но не загрязнил. Я хотел очистить место преступления дыханием, которое исходит из небес… Бедный матереубийца был благородным экземпляром человечества, человеком светлого разума, нежным и благочестивым сыном, которого неотвратимый рок толкнул… на преступление…».
И, наконец, заметки «Дни чтения», связанные с переводами из Рёскина. Знакомый мотив: «Может быть, нет в нашем детстве дней, так полно прожитых, как те, которые, казалось нам, мы и не жили, те, которые мы провели за чтением любимой книги». Пруст ссылается вновь на Рёскина, который полагал, что «чтение — это беседа с людьми, много более мудрыми и интересными, чем те, с которыми мы можем познакомиться». Комментируя эту мысль Рёскина, Пруст добавляет: преимущество чтения в том, что «мы вступаем в общение с другой мыслью, но при этом остаемся одни, то есть продолжая наслаждаться той духовной силой, которая заключена в уединении».
Заметно, что и в разделе «Смеси» царствует та же случайность, аморфность проблематики, что и в разделе «Подражания». Правда, известную последовательность придает увлечение, с которым Пруст писал о Рёскине. Заметки о Рёскине очень интересны, в них Пруст, как мы увидели, раскрывается в своей сложности, в своей противоречивости. Пленяет та определенность, с какой он писал о необходимости упорного труда, самостоятельного поиска. Но даже в самых сильных аспектах рассуждений Пруста легко просматривается его слабость, его ограниченность. Если он и звал искать истину, если он и отождествлял самое понятие творчества с самостоятельным и самоотверженным поиском, то вся его концепция покоилась в конечном счете на хрупкой общей основе, сводилась к той же точке, к тому исходному моменту, который обусловливал узость Пруста, вращавшегося в замкнутом кругу, так сказать, «надстроечных» проблем. Ведь проповедуемый им «закон» — «истину должно создавать самому» — имеет не только сильную сторону, не только воспринимается как призыв к исканиям. Есть и слабая сторона — единственной областью, в которой возможны успешные искания, Пруст считал «я», «себя самое», а все прочее — понапрасну утраченное время.
Да и сам по себе выбор английского мыслителя Джона Рёскина (1819–1900) как метра более чем показателен. Не менее, впрочем, показательно и то, что в самом Рёскине избрал Пруст. Ведь он дал очень камерное, узкое толкование своему кумиру, явно спроецировав на него свои идеалы или же выбрав в Рёскине преимущественно то, что этим идеалам соответствовало. Пруст в общем дал Рёскину толкование, близкое тому, которое давали английские эстеты, прерафаэлиты, увидевшие в нем теоретика эстетства, создателя культа чистой красоты. Эстетов Пруст резко порицал, но эта близость к Рёскину говорит о расхождении субъективного и объективного в его позиции, о том, что Пруст мог оказаться среди тех, кого порицал. Из поля зрения Пруста ускользал Рёскин-публицист, обосновывавший мысль о необходимости переустройства общества, занявшийся политической экономией, находивший в себе близость великому сатирику Свифту, поднявшийся до оправдания коммунаров Парижа. Джон Рёскин смело и дерзко нарушал спокойствие английских буржуа, упоенных величием Англии в годы «викторианского процветания» и приглушенности критицизма в литературе.
Марсель Пруст жил в другой стране, в стране, которая была потрясена социальными бурями и в которой был накоплен огромный опыт радикальной, антибуржуазной мысли, что насыщало французскую литературу острейшими и важнейшими политическими проблемами. Однако французский писатель начала нашего века даже в английском писателе «викторианской» эпохи, так его пленившем, не заметил того, что к этой проблематике имело отношение.
В 1905 году Пруста преследует мысль написать о французском критике Сент-Бёве. Он работает с увлечением, все возраставшим, и комментаторы с удивлением замечают: «Именно в тот момент, когда силы его иссякали, в час заката, творчество Пруста по-настоящему и началось». [58]
58
Из предисловия к книге: M. Proust. Contre Sainte-Beuve. P., 1954, p. 20.
Возникает вопрос, что же именно выходило из-под пера Пруста, что его так увлекло? Все написанное им с 1905 года кажется попытками, подходами к какому-то вызревавшему, формировавшемуся замыслу. «В то же время, как в работах 1905–1908 годов уже определялся материал и построение будущего произведения, там появлялся, может быть, менее заметно, элемент, который будет играть решающую роль: рассказчик, персонаж, по словам Пруста, «который говорит: я…». [59]
И неожиданно из узкого материала, из небольшой статьи о Сент-Бёве стали вырисовываться очертания гигантского сооружения романа «В поисках утраченного времени». Статья о Сент-Бёве стала превращаться в «творческую лабораторию», в горнило творческого метода, стала обретать форму исходного момента творчества, начального принципа, который писатель осмысляет, определяет с тем, чтобы двигаться далее по ясно обозначенному направлению. Не случайно сама статья не была Прустом опубликована — он опубликовал «ее результат», роман.
59
Там же, стр. 23.