Мартин-Плейс
Шрифт:
— Почему вы думаете, будто там я не мог найти, во что верить? Это ведь была моя работа, не так ли? То, что разбивало скорлупу моей личности и открывало мне доступ в жизнь. Почему же я не мог верить, что, служа там, я тем самым служу нации во имя блага нации? Ну, знаете, как в школе поют про это и машут флагами. Вероятно, я был предрасположен поверить, а «Национальное страхование» размахивало тем же самым флагом.
Теперь, когда он заговорил, у него стало легче на душе. Ведь после отъезда Полы он говорил только ничего не значащие фразы или же с самим собой, а потом запирал свои слова в ящик стола. И вот теперь он с облегчением давал
— Во всяком случае, я был образцовым служащим. Я не считал, сколько дней остается до субботы и сколько часов — до конца рабочего дня. Я даже мечтал стать управляющим, и в этой мечте не было ничего дурного. Но дальнейшего развития она не получила. Я ведь не успел изучить скрытые пружины компании. Мне не было известно, кому принадлежит компания на самом деле. Но вот теперь, когда я узнал все это, я больше не хочу быть ее частью. Я понял то, что мой отец понимал всю свою жизнь: понял, каково это быть ничем и не видеть цели в том, что ты делаешь. Быть всюду чужим. И бояться. Конечно, дела рук человеческих не могут быть совершенными, и все мы в одном положении. Только прежде я хотел стать хозяином этого положения. А теперь больше не хочу. Вот и все.
Высказав мысли, которые накапливались в течение многих месяцев, Дэнни почувствовал растерянность. Моет быть, не следовало говорить откровенно? Хватит ли него сил отстоять свое решение, когда со всех сторон на него обрушатся контратаки? Уже сейчас в нем нарастало страшное ощущение непоправимости. Может быть, он потребовал невозможного? Может быть, все это временно? Какая-то часть его сознания по-прежнему искала выхода, и он ждал, колеблясь между решимостью и надеждой.
Подавив вздох, преподобный Рейди взял свою трубку. Юношеские мечты, юношеские идеалы! Правда, в этом молодом человеке восторженности больше, чем следует. Да, да, он знает отца — полная никчемность. И сыну делает честь, что он хочет быть другим. Беда только в том, что он станет таким же, даже против воли, если не откажется от подобного образа мыслей. Он снова раскурил трубку и задумчиво затянулся раз, другой.
— Мне неизвестно, Дэнни, почему в высших сферах вашей компании был приняты такие страшные решения, — сказал он, — почему аннулируются просроченные полисы и люди лишаются работы. Возможно, им так же мало нравится принимать подобные решения, как вам наблюдать претворение этих решений в жизнь. Но таково общее положение дел. И уж во всяком случае, вас лично ни в чем винить нельзя. Однако вам самому, возможно, удалось бы найти иной путь, если бы право решать принадлежало вам. Подумайте об этом. Вы еще могли бы стать орудием искупления прошлых несправедливостей.
— Не сомневаюсь, что я мог бы стать орудием, — сказал Дэнни. — И я твердо убежден, что остальное решалось бы за меня.
— О, но вы забегаете слишком далеко вперед, выдумываете трудности до того, как с ними столкнулись. Вы еще слишком молоды и неопытны, чтобы судить, как именно вы сочтете нужным поступить в будущем. Но одно я могу сказать твердо: находясь в постоянном соприкосновении со злом, вы вовсе не обязательно являетесь частью этого зла. Таков удел всех. Но если вы научитесь в своих затруднениях искать помощи у бога, научитесь уповать на него, то не ошибетесь и не согрешите. Он ваша защита от мира, и ваше возвращение в лоно церкви докажет это. Оно избавит вас от вечного самокопания, от тягостного блуждания во мраке.
Дэнни закрыл глаза. В этом же самом мраке закружился немыслимый и правдоподобный
Он глядел на невозмутимое лицо этого человека, который пришел навязать ему все тот же компромисс, на который его толкала мать, и вдруг почувствовал — как утром на службе, — что в его распоряжение предлагают колоссальную силу. Отвернуться от нее значило перешагнуть черту, за которой лежит страна обездоленных и безгласных.
— Ну, Дэнни, что вы скажете? «Господь — крепость жизни моей: кого мне страшиться?»
И улыбка. Эту улыбку он должен был победить. Она обманывала его, льстила ему, пыталась усмирить его гнев, образумить. Она совершенно ясно говорила: «Вот видишь, есть же выход». А выхода не было. Улыбка окружала его со всех сторон, смыкалась над ним — дар современных волхвов, — и его пальцы, побелев, стиснули ручки кресла. Он встал и отошел к камину. Ему казалось, что его мироощущение вышло на бой с таким мощным строем мыслей, что он вот-вот будет отброшен назад в кресло и смирится в тупой покорности. Тупо покорится всем россам, всем льюкасам, всем рокуэллам, всем рейди, бескрылым надеждам отца и тщеславным мечтам матери. Укрытый от всех тревог в объятиях Иисуса и «Национального страхования», подумал он в отчаянии. Его руки дрожали. Неожиданно он сказал:
— Мне этого не нужно! Мне не нужны ваши защита и ваши оправдания мира, в который я не верю! Бог принадлежит «Национальному страхованию»… — Он вдруг умолк и пожал плечами. — А если бы не принадлежал, они его закрыли бы, и вы тоже остались бы без работы.
Священник вскочил. Его лицо покраснело. Он давно привык всюду встречать только почтительность, и подобное оскорбление было для него невыносимо. Но он не повысил голоса, а только сказал с презрительным пренебрежением:
— Не смейте говорить со мной так, святотатец! У вас не будет никого — ни бога, ни людей. Идите своей дорогой, которая ведет вас прямо в ад. И приведет, попомните мои слова.
— Быть может, мой ад будет лучше вашего рая.
— Я не желаю вас больше слушать. Мне только жаль ваших родителей.
То, что произошло между ними, было неизбежно, и Дэнни сказал:
— Мне тоже жаль моих родителей, но по другой причине. И я тоже наслушался достаточно.
Мать так и не пришла к нему, и поэтому через некоторое время он сам спустился в кухню поговорить с ней.
Она поглядела на него — на чужого — тусклым взглядом. Он противопоставил себя ей и мнению тех, кто старше и лучше его. Упрямый дурак. Внезапно ее захлестнула волна тупого отчаяния. Тяжело опустив руки, она сказала:
— Ну, и что же ты будешь делать?
— Искать другую работу. Мне очень жаль, но иначе я не могу.
— Ты так и останешься никем, — резко сказала она. — Мне стыдно, что я просила преподобного Рейди поговорить с тобой. Ну что ж, ты посеял — тебе и жать. Что подумает твой отец? — добавила она злобно.
— Что меня уволили.
— Но разговаривать с ним ты будешь сам. Я ему ничего не скажу. Ты всю жизнь будешь жалеть об этом. И так уже хуже некуда.
— Я пока постараюсь не допускать самого худшего.