Масоны
Шрифт:
У Мартына Степаныча пробежала на губах небольшая усмешка.
– Философ, и даже можно его назвать родоначальником мистического учения.
– А, вот он кто!
– произнес с уважением Аггей Никитич.
– Но кто он родом, не из русских?
Мартын Степаныч опять незаметно улыбнулся.
– Нет, тевтон, германец из Герлица, и главным образом в нем великого удивления достойно то, что он, будучи простым крестьянином и пася в поле стада отца своего, почти еще ребенком имел видения.
– Но все-таки он учился потом?
– спросил Аггей Никитич.
– Учился, конечно, в деревенской школе читать и писать, после чего поступил в ученье к сапожному мастеру.
– Но
– А так, сам собою, - объяснил с полуулыбочкой Мартын Степаныч, захотел да и сделался за свою кроткую и богомольную жизнь философом, и, как определяют некоторые из его современников, проповедь его состояла не в научных словесех человеческих, а в явлениях духа и силы, ниспосылаемых ему свыше.
– А когда и давно ли он жил? Может быть, в одно время с апостолами? проговорил Аггей Никитич.
– Нет, позднее!
– продолжал с прежним слегка насмешливым выражением в лице Мартын Степаныч.
– Он жил в XVI столетии, но, подобно тем, несмотря на свои постоянные материальные труды, был введен в такую высокую, людьми отвергаемую школу святого духа, что почти постоянно был посещаем видениями, гласами и божественным просвещением. Характерный в отношении этом случай рассказывают про Бема. Однажды он после продолжительного мистического бодрствования, чтобы рассеять себя, вышел из дому и направился в поле, где почувствовал, что чем далее он идет, тем проницательнее становится его умственный взор, тем понятнее ему делаются все видимые вещи, так что по одним очертаниям и краскам оных он начал узнавать их внутреннее бытие. Словом, чтобы точнее определить его душевное состояние, выражусь стихами поэта: "И внял он неба содроганье, и горних ангелов полет, и гад земных подводный ход, и дольней лозы прозябанье!" Точно в такой же почти сверхъестественной власти у Бема были и языки иностранные, из которых он не знал ни единого; несмотря на то, однако, как утверждал друг его Кольбер, Бем понимал многое, когда при нем говорили на каком-нибудь чужом языке, и понимал именно потому, что ему хорошо известен был язык натуры. Желая, например, открыть сущность какой-нибудь вещи, он часто спрашивал, как она называется на языке еврейском, как ближайшем к языку натуры, и если сего названия не знали, вопрошал о греческом имени, а если и того не могли ему сказать, то спрашивал уже о латинском слове, и когда ему нарочно сказывали не настоящее имя вещи, то Бем по наружным признакам угадывал, что имя этой вещи не таково.
Слушая все это, Аггей Никитич невольно впадал в зависть от мысли, что совершенно необразованный человек мог понимать такие возвышенные предметы.
– И Бем написал много сочинений?
– спросил он.
– Много, которые еще во время жизни его были переводимы и известны в Голландии и в Англии...
– А в Германии он, я думаю, гремел?..
– воскликнул Аггей Никитич.
– Известность его, кажется, была велика и на родине, но, по изречению: "не славен пророк в отечестве своем", - там же терпел он и гонения.
– От кого?
– спросил с гневом в голосе Аггей Никитич.
– Конечно, от духовенства! Господин обер-пастор города Герлица Рихтер восстал на сочинение Бема, называемое "Аврора", за то, что книга эта стяжала похвалы, а между тем она была написана простым сапожником и о предметах, непонятных даже людям ученым, значит, толковала о нелепостях, отвергаемых здравым смыслом, и господин пастор преследование свое довел до того, что Бем был позван на суд в магистрат, книга была у него отобрана и ему запрещено было писать; но, разумеется, хоть и смиренный, но в то же время боговдохновляемый Бем недолго повиновался тому. Тогда пастор настоял, чтобы граждане Герлица
– Ах он негодяй!
– воскликнул Аггей Никитич.
– Но в Польше, скажите, Бем был уважаем?
– добавил он, желая знать, как понимали Бема до сих пор еще любезные сердцу Аггея Никитича польки и поляки.
– Не думаю!
– отвечал Мартын Степаныч.
– Поляки слишком искренние католики, хотя надо сказать, что во Франции, тоже стране католической, Бем нашел себе самого горячего последователя и самого даровитого истолкователя своего учения, - я говорю о Сен-Мартене.
Аггей Никитич, не желая прерывать Мартына Степаныча, притворился, что он знает, кто такой Сен-Мартен, а между тем сильно навострил уши, чтобы не проронить ни одного слова из того, что говорил Пилецкий.
– И этот Сен-Мартен, - продолжал тот, - вот что, между прочим, сказал: что если кто почерпнул познания у Бема, считаемого мудрецами мира сего за сумасшедшего, то пусть и не раскрывает никаких других сочинений, ибо у Бема есть все, что человеку нужно знать!
– Сен-Мартен также, вероятно, был из мужиков?
– заметил Аггей Никитич.
– Напротив, он был весьма просвещенный офицер, спиритуалист по натуре, веривший в предчувствия, в сомнамбулизм, склонный к теозофии и мистицизму. Вступив в масонскую ложу в Бордо, Сен-Мартен собственно и положил основание учению мартинистов.
– И что же, учение это очень важное?
– как бы гудел уже своим голосом Аггей Никитич.
– В Европе не утверждаю, чтобы оно было знаменательно, но у нас - да! оно если не обширно, то весьма прочно распространилось, что доказывается тем, что все московские масоны - мартинисты!
– И Егор Егорыч поэтому мартинист?
– прогудел Аггей Никитич.
– И он, хотя в молодости своей, сколько мне это известно, был розенкрейцер, но потом, после знакомства своего с учением православных аскетов, он перешел к мартинистам.
На этом месте разговор по необходимости должен был прерваться, потому что мои путники въехали в город и были прямо подвезены к почтовой станции, где Аггей Никитич думал было угостить Мартына Степаныча чайком, ужином, чтобы с ним еще побеседовать; но Пилецкий решительно воспротивился тому и, объяснив снова, что он спешит в Петербург для успокоения Егора Егорыча, просил об одном, чтобы ему дали скорее лошадей, которые вслед за громогласным приказанием Аггея Никитича: "Лошадей, тройку!" - мгновенно же были заложены, и Мартын Степаныч отправился в свой неблизкий вояж, а Аггей Никитич, забыв о существовании всевозможных контор и о том, что их следует ревизовать, прилег на постель, дабы сообразить все слышанное им от Пилецкого; но это ему не удалось, потому что дверь почтовой станции осторожно отворилась, и пред очи своего начальника предстал уездный почтмейстер в мундире и с лицом крайне оробелым.
– Ваше высокородие, Аггей Никитич, - произнес он, держа руки по швам, не окажете ли мне благодеяние остановиться не здесь а у меня в доме?
Почтмейстер этот выслужился из почтальонов.
– Нет-с, это будет неблаговидно, - отвечал ему резко Аггей Никитич, поднимаясь с постели.
Почтмейстер еще более оробел.
– Прошу вас!
– добавил Аггей Никитич, помещаясь на стуле возле стола и движением руки приглашая то же сделать и почтмейстера.
Тот сел; руки у него при этом ходили ходенем, да и не мудрено: Аггей Никитич, раздосадованный тем, что был прерван в своих размышлениях о Беме, представлял собою весьма грозную фигуру. Несмотря на то, однако, робкий почтмейстер, что бы там ни произошло из того, решился прибегнуть к средству, которое по большей части укрощает начальствующих лиц и делает их более добрыми.