Мастерская отца
Шрифт:
Володька хотел поправить Прохора: следует говорить «Урби эт орби», но на душе у него сделалось совсем тошно, и, ни с кем не прощаясь, он медленно пошел прочь, а вслед ему неслось:
— Зато какой паровозный мастер!
— История — предмет гибкий…
— Лажа, чуваки, чистая лажа…
С Володькиным родителем Лиза сошлась в семнадцать. Валентин поглянулся ей веселым, щедрым — при деньгах всегда, стало быть, виделась перспектива обеспеченной жизни с таким человеком. Летом по деревням с бригадой шабашил — дома колхозникам
И родственникам Лизиным Валентин пришелся. Широтой своей привлек, размахом. После шабашки всем непременно подарки: тестю — литру белой и сапоги хромовые, теще — отрез на платье, младшим сестренкам Лизиным — мятных пряников мешок…
Было время, да все вышло. Незаметно, но верно, скосил Валентина алкоголь. Последние годы Лизе казалось, что она не помнит дня, когда Валентин был трезвым. И хотя все вокруг говорили, что вино — яд, страшное зло, она думала, что даже лучше, когда муж пьян, — разговаривает, шутит, играет с детьми, а как очнется, проспится, зверь-человек, к любому пустяку цепляется, грубит…
Лиза в больничной прачечной на машинах казенное белье стирала, а вечерами еще больничные коридоры мыла. Начальник в ее положение вник, находил подработку. Забыл теперь Картошкин про свои шабашки, а если и случалась левая работа, то все туда же и уходило, даже с ее прачечных денег прихватывал, не гнушался.
Соседки насоветовали — подай, дескать, Лиза, на алименты, не для себя ведь, для детей… Послушала. Да только себе дороже вышло. Совсем от Картошкина житья не стало: нанесла она, видите ли, его личности непоправимый моральный урон, даже истопник Брюханов его стыдит, хотя сам двум женщинам алименты платит…
Так вот ее терпение и кончилось. Ушла она жить к начкару Ивану Савельичу.
Трудно сказать, чем привлек ее этот маленький тусклый человечек с крупным землистым лицом? Просто не могла объяснить — и все тут. Может, обхождением особенным? А собственно не столько обхождение было редкое у начкара, сколько голос — мягкий такой, звучный. Когда же Иван Савельич находился в приятном расположении духа, звуки его голоса прямо-таки порхали, не давая ни остановки собеседнику, ни продыху, и казалось, от того, что все вокруг тоже порхает и вертится, вот какой славный голос у Ивана Савельича! Лиза прямо млела, когда его слушала.
Еще же была у начкара удивительная казенная шинель. Замечательная — черная с синим отливом, как крыло воронье. И пуговицы на ней латунные в два ряда — натуральным золотом горят — жуть! Эти пуговицы во сне ей раз приснились — так и горят, так и сверкают… Ах! — и Лиза проснулась…
Может, другие достоинства были у Ивана Савельича, кроме порхающего баритона и латунных пуговиц, кто знает? А может быть, все остальные достоинства Лиза относила опять же на счет того же голоса и пуговиц… Но то, что тридцатипятилетняя баба бросила мужа в своем доме и переехала на телеге к начкару в барак — совершенно точно. Своим товаркам по прачечной она сказала
— У него, девоньки, голос такой… и это — пуговки на шинели!..
— Ясно-ясно! — закричали подружки. — Знаем мы, какие там такие пуговки!
Недолго длился медовый месяц Лизы и начкара. Через недельку так прибежал на родную квартиру Картошкиных из барака Миня. Валентин Иваныч и Володька занимались личными делами — один мух считал, другой — читал.
— А там дядь Ваня мамку лупит! — доложил Миня с порога, стараясь найти поддержку на лицах ближних, и заплакал, так как не нашел.
— Уже? — лениво осведомился Валентин Иваныч и добавил не без злорадства. — А я что говорил? Что я-то говорил? — Он обращался по преимуществу к старому железному рукомойнику, где с гвоздика методично срывались водяные капли и падали в осклизлую раковину. В голосе его появился драматический пафос — Валентин Иваныч в свое время закончил одиннадцатилетку в школе рабочей молодежи, пописывал заметки в стенгазету «Столяр», его однажды приглашали на слет селькоров в местную газету «Голос труда», поэтому некоторые драматургические тонкости были ему известны. Знал он, где надо подпустить жалости в речи, где добавить металлу в голосе: — Это только Картошкиным можно было туды-сюды помыкать, а начкар мужчина сурьезный, он строгость любит…
— Рукой бьет! — добавил Миня, не без внимания слушавший родителя.
— Ну, что ж? — вздохнул Валентин Иваныч. — Пускай, значит, поучит. Наста-авит, так сказать. Они ведь военные, никогда не будут зря…
Однако Миня плакал и не уходил.
— Что ж ты ко мне заявился, а не в милицию? — куражился Валентин Иваныч. — Небось, как раньше, шумнет родитель, сразу же летишь за участковым… Истинно говорю: моя власть на вас не распространяется!
Но меньшой плакал, не понимая: почему это раньше распространялась, а теперь нет?
Володька не выдержал. Встал. Накинул на плечи куртку. Взял братишку за руку:
— Пошли!
В бараке дверь начкаровой квартиры оказалась запертой. Из-за нее слышался мягкий баритон Ивана Савельича, аккомпанировавшего самому себе на каком-то струнном инструменте — не то балалайке, не то мандолине:
— Девушка в черных перчатках к нам в ка-абаре зашла. И па-апрасила мальчонку — налить ей бокал вина…
— Мамка к теть Нюре ушла, — сказал Миня. — Дядь Ваня один.
Володька постучал беспрекословно и резко. В комнате все стихло, и к двери протопали мягкие торопливые шажки:
— Кто там?
— Свои! — грубым баском гаркнул Володька. — Караульный Путитин!
Дверь чуть приоткрылась, и в щелку выглянул маленький юркий глаз, изучил Володьку:
— Ну, чё? Чё те надо?
Володька, уже накалившийся по пути к бараку, тут же взорвался, рассвирепел, толкнул дверь от себя, словно в том глумливом лице за порогом заключалось главное зло его жизни. Раздался звонкий костяной стук, как будто сухой доской ударили по пустому чугунку. Иван Савельич ойкнул — дальше дверь не пустила предохранительная цепочка, и тут же заперся, от греха подальше, на засов.