Мать Иоанна от ангелов
Шрифт:
– Все, да не все, - молвила сестра Акручи, присев на краешек скамьи и с таинственной миной перегибаясь через стол.
– У сестер там еще остались. Нынче с утра кричали как оглашенные. Но матушка здорова! Ну, да из сестер теперь бесов быстро повыгоняют. У сестер-то какие бесы, мелюзга, а вот матушку самые главные обрабатывали!
Володкович все смеялся и похотливо поглядывал на сестру Малгожату. Высокая, румяная монахиня и правда была привлекательна. Голубые ее глаза, смеясь, глядели из-под черного чепца. Пан Хжонщевский взял лежавшую на столе ее руку.
– Вы, сестра, так рады этому, как истинная христианка!
–
– вскричала сестра Малгожата.
– Из-за этих бесов никто уже не хотел и хромого барана пожертвовать в обитель. Да мы бы с голоду перемерли!
– Зато душеньки ваши прямо в рай вознеслись бы, - смеялся Одрын, уже успевший опорожнить несколько чарок. Он сидел, опершись на Володковича, оба друга, развалясь на скамье, хихикали и помутневшими от водки глазами щурились, как коты, на сестру Акручи. Пан Хжонщевский усмехнулся в усы, он, казалось, был очень доволен.
В горницу вошел Казюк и доложил хозяйке, что приехал из Полоцка от иезуитов Юрай и хочет оставить лошадей у них во дворе. Да овес у него весь вышел, просит лошадей покормить. Привез он отца провинциала.
– Провинциал из Полоцка приехал!
– со страхом повторила пани Юзефа и оглядела присутствующих.
Но, кроме нее, никого эта весть не встревожила. Володкович и Одрын, подпирая друг друга, шептались, поглядывая на сестру Малгожату и ухмыляясь, - оба изрядно выпили. Пан Хжонщевский все порывался взять сестру за руку, она же руку отдергивала и прятала в складках платья; пан наклонился к ней и весьма учтиво вел какие-то речи, предназначенные для нее одной.
Пани Юзефа встала и пошла выдать Казюку овес для Юрая.
Провинциал действительно приехал. Все трое - ксендз Брым, провинциал и ксендз Сурин - сидели за большим столом в доме приходского ксендза. Отец Сурин за эти дни похудел, почернел; не притрагиваясь к стакану с подогретым вином, он то и дело прижимал ладони к вискам, словно хотел сдержать бурлившие в его мозгу мысли. Порой его одолевали рыдания, тогда он склонял голову на стол, рядом со стаканами и тарелками, - казалось, это лежит отрубленная голова. Ксендз Брым косился на него исподлобья и только покряхтывал.
Крыся ревела, стоя посреди горницы.
– Алексий!
– закричал с отчаянием ксендз Брым.
– Алексий!
Появился Алюнь, почесывая голову.
– Алексий, чего это ребенок плачет?
– страдальческим тоном спросил ксендз.
– Да она уписалась, пан ксендз, - невозмутимо установил Алюнь и унес плачущую девочку на кухню, потом возвратился с тряпкой и вытер мокрое пятно.
Все это время ксендз Сурин горестно, но тихо плакал; слезы струились по его щекам и увлажняли стол.
С ужасом исследовал он свою душу. Теперь он понимал, что само посещение раввина было началом, что оно заронило в него первую каплю яда одержимости. И в самом деле, размышляя теперь о событиях первых дней, он не вспоминал никаких иных поступков или речей, казалось бы, более для него важных, только видел пред собой черную бороду цадика Ише из Заблудова, и в ушах у него звучали слова раввина, как неустанное журчанье струящегося из земли родника. Что с ним было в эти несколько дней, он не помнил, лишь смутно вспоминалось ему что-то страшное и вместе с тем невероятно тоскливое. И теперь, когда он пришел в себя, когда его позвали предстать перед отцом провинциалом, он смотрел на всю свою духовную жизнь как на унылые
Он припоминал, что сперва бесы терзали его тело - он бился головой о стены, катался по полу, и телесная эта пытка вскоре повергла его в изнеможение. Затем они принялись за его дух и странным образом исказили его добродетели: и вера и любовь все еще пребывали в нем, как и прежде, однако изменилась как бы их субстанция, будто моль подточила их, и стали они какими-то податливыми. Безумный страх владел им - не прикоснуться бы ненароком к этим добродетелям, ибо они могут тут же рассыпаться; поэтому он лишь глядел на них, зная, что они в нем есть, но их не чувствовал. Мукой была сама мысль о них и возможность утратить их в любую минуту. А добродетели мелкие, вроде душевного спокойствия, терпения, кротости, умерщвления плоти, вызывали у него глумливый смех - настолько казались никчемными и ни от чего не защищающими. Катастрофа, постигшая в нем любовь, словно похоронила их все навек.
Не менее ужасной была мысль, что бесы, после этих двух дней, не ушли, а лишь заснули на дне его души: он прямо видел воочию, как в нем, омерзительно скрючившись, спят четыре черных чудовища, переплетясь черными конечностями, и чувствовал, что они могут пробудиться в каждое мгновение. Зашевелись они, и у него начнется дикая боль во всех суставах, но, кроме того, может рассыпаться в прах самое драгоценное, что у него еще было: мысль о матери Иоанне от Ангелов. До слез доводило радостное и горькое сознание, что он еще ощущает свое бытие, отличное от бытия сатаны, свое собственное, индивидуальное бытие, но странно обедневшее, бренное и сводящееся к одному лишь страданию.
– Боже мой, помоги мне!
– произнес он.
И уже один этот вздох принес облегчение, сама возможность произнести слова "боже мой", как бы приоткрыла пред ним окошко надежды. Бесы во сне пошевелились, но не проснулись. И это уже было непостижимым счастьем.
Ксендз Сурин открыл глаза и огляделся кругом более сознательным взором.
Провинциал - тучный, спокойный, с крупным бритым лицом, на котором было разлито благодушие, - сидел против него, заломив руки. Толстые свежевыбритые щеки провинциала слегка отливали синевой - борода у него, видно, была бы черной. Когда он скорбно качал головой, щеки его колыхались, но и при этом горестном движении маленькие глазки светились покоем и кротостью. Даже неким удовлетворением.
– Ох, отче Юзеф, - произнес он наконец, и хотя телом был великан, голос из его уст исходил тонкий и бессильный, - что ж это ты здесь натворил? Так-то ты преграждал дьяволу дорогу, отрезал ему отступление? Ныне, когда мы уже помолились вместе, когда ты немного успокоился, подумай, поразмысли! Запираться на чердаке наедине с бабой? А что люди на это скажут? Какие в самом монастыре толки пойдут?
– Я не виноват, - возразил ксендз Сурин, и в изменившемся его голосе слышалось отчаяние, - не знаю, что это было... Я ведь уже покорил сатану, но нет, видно, бог меня покинул.