Мать-Россия! Прости меня, грешного!
Шрифт:
Но окончательно он покраснел, и побледнел, и ему стало до слез обидно, когда он на сцене за красным столом рядом с директором школы увидел ту самую девочку, с которой шёл по улице. Директор объявил: «Мы сегодня встречаем у себя дорогую гостью, чемпионку мира по художественной гимнастике».
Да, он теперь испытывал нечто похожее. И, может быть, впервые чрезмерную полноту свою осознал не как невинный недостаток, а уродство, вызывающее грустную снисходительную улыбку.
— Пожалуйста, приходите за молоком, но я должна знать, сколько для вас оставлять.
— От такого вашего обилия мне самую малость — склянку, горшочек, а если разохочусь — попрошу больше.
Качан пытался шутить. Наташа разливала молоко по стеклянным банкам, кастрюлям.
— А ещё я хочу купить у вас мёда. Хорошо бы майского, а?.. По-соседски.
— Мёд я не продаю,— сдаю государству, в кооперацию. Но вам так уж и быть: майского, по-соседски.
Наталья прошла в другую комнату
— Вот, поправляйтесь.
И снова улыбнулась,— украдкой, незаметно.
Борис смешался окончательно, хотел возражать, говорить о плате, деньгах, но слов подходящих не находил; принял в одну руку банку с мёдом, в другую с молоком, постоял ещё с минуту и пошёл домой.
Со сложным чувством неудовольствия, досады на свою полноту, но в то же время и каким-то незнакомым доселе одушевлением Борис вернулся к себе в дом, стал приготовлять ужин и не заметил, как пала на землю тихая, вся заполненная неясными шорохами темень, скрывшая от глаз силуэты дальних дач и рядком стоявшие у крохотного пруда березы,— видны были лишь небо, сиявшее звёздами, да чёрная полоска леса, напоминавшая забытую кем-то пилу или зубчатый силуэт доисторического ящера.
Отоспавшись за день, Борис не испытывал свойственного ему состояния дремотной истомы,— резво ходил по усадьбе, заглядывал в дальние потаённые углы и всё время ловил себя на мысли, что поминутно поглядывает в сторону соседской усадьбы, ищет глазами Наташу, и, когда она появляется в саду, он прячется от её взора, но украдкой неотрывно следит за каждым её движением. Ему то и дело повторялась в воображении встреча с ней, слышался её голос, и во всех подробностях рисовался себе сам,— он даже вслух произносил слова, которые ей говорил, и как бы со стороны слушал себя, представлял жесты, манеры... И всё выходило не так уж плохо, как ему казалось вначале, и даже её иронически-добродушная улыбка воспринималась теперь иначе,— как робкое признание его исключительности, важного положения в обществе. «Ведь знает она, что я — кандидат наук, заведую лабораторией. Печатаю статьи, читаю лекции». На ум так же пришли слова «сын академика», но тут он застыдился, отогнал их прочь. «Уж это-то глупо и недостойно с твоей стороны». Он всегда старался держать свои мысли в чистоте, не совершал ничего такого, что бы роняло его в собственных глазах. «В человеке всё должно быть прекрасно...» — вспомнил он крылатую чеховскую фразу. И старался не на словах, а на деле быть таковым. И искренне верил, что он именно и есть такой человек, а его склонность к вину, вкусной, обильной еде — наконец, курение — суть широкой натуры, вольного нрава, желание всё изведать, постичь и ни в чём не ставить себе предела. «Это всё человеческое»,— утешал он себя, и к случаю припоминал афоризм Карла Маркса: «Ничто человеческое мне не чуждо». И было ещё одно обстоятельство, укреплявшее иллюзию непогрешимости всех его действий,— это уж было совсем странно,— все так называемые слабости ему казались достоинствами,— и даже вид колобка, этакого неваляшки представлялся забавной особенностью, выделявшей его в среде товарищей, своеобразным шармом, способным привлекать к нему внимание, усиливать очарование его личности. Так все свои наклонности, привычки он приводил в соответствие с представлениями об идеале и серьёзно полагал, что он и есть тот самый человек, который мог бы служить идеалом для других,— и уж, разумеется, не имеющий никаких оснований упрекать себя в чём-либо.
Борис Качан в рассуждениях о себе, о своём месте среди людей шёл далеко, вспоминал, как ещё в школе, с первого класса и до десятого, он был отличником и в двадцать шесть лет стал кандидатом наук — о «волосатой руке», то есть об отце- академике, совесть молчала — он и быстрое продвижение по службе приписывал своим исключительным данным. «Лидер, во всем и всегда, лидер — вот кто я таков!» — кричало у него всё внутри. «А она...— Качан оглядывал соседский сад, привставал на цыпочках, тянул шею,— возится тут в грязи и ещё воображает».
У хлева с ведром воды и лопатой маячил силуэт Тимофеича. «Отец Ташутки — пьяница,— вспомнил рассказы Морозова.— Мать у них умерла, Наташа живёт с отцом». Морозов об отце Наташи говорил много хорошего. «Прошёл всю войну, был командиром батареи реактивных минометов — грозных ”Катюш“, но теперь попивает. После смерти жены так и вовсе запил».
Из хлева донеся голос: «Стоять!.. Стоять, говорю! У-у, скаженная!»
Из-за крыши соседского дома резво вылетел молодой месяц. Небо побледнело, многие звёзды, как снежинки на ладонях, растаяли. Борис ещё гулял некоторое время по саду,— надеялся увидеть Наталью,— была дерзкая мысль вновь посетить её,— но теперь, с появлением в поле зрения Тимофеича, свои планы отложил на завтра и нехотя побрёл в дом. Здесь, в столовой, на обширном яйцевидном столе разложил испечённые матерью пирожки с рыбой, капустой и с мясом, любимые с детства ватрушки с творогом и пончики с печенью, поставил перед собой молоко и мёд, стал есть. Мёд он вылил на
Мысли эти в привычной последовательности и точь-в-точь, как прежде, повторились и теперь, за ужином, который был для Бориса особенно приятен ещё и тем, что получен был из рук Наташи. Несколько раз он порывался встать из-за стола, пойти к машине и достать из багажника бутылку коньяка,— но нет, он этого не сделал, воздержался; как бы не надсадить сердце и не вернуть боли. «Я тут на даче, на воздухе, пить не буду. Курить — другое дело, тут уж не моя воля, а пить — воздержусь».
Решил твёрдо и не подумал о том, что подобных решений принимал немало, и всегда подвёртывался случай, вынуждавший его признать своё решение необязательным. Сейчас он об этом не думал, зато твёрдо и бесповоротно,— на этот раз уж выдержит характер! — решил: не пить! И, может быть,— навсегда.
Словно молния, вспыхнула в голове мысль — яркая и спасительная! — все его беды заключены в вине! От него болезни и все невзгоды. Даже излишняя полнота! А уж с вином-то покончить — раз плюнуть!
Решил было пойти к машине, вынуть из багажника три бутылки коньяка и четыре бутылки сухого вина, разбить их, выбросить, но от такого шага себя удержал. Подумалось: «Мало ли какой может выйти случай! Гости заявятся, или что?.. Вот приедет Морозов — отдам ему».
Пирогов он съел много, и трехлитровую банку молока ополовинил, и мёд значительно поубавился. Чувствовал себя скверно. Давило на низ живота, в голове тупо и нудно шумело. И даже сердце как будто стало покалывать. «Надо бы поменьше,— думал он. И не торопился подниматься из-за стола.— Ну, вот — старое дело, дал волю аппетиту под завязку. Ах, чёрт! Вечно бранишь себя и вечно потом забываешь».
Сидел за столом и тупо, осоловело оглядывал беспорядочно заставленную посудой столовую. Интерес к окружающему и даже к самой жизни как-то вдруг поубавился. Нездоровый организм его принялся переваривать пищу, количество которой во много раз превышало норму, назначенную для человека природой.
«Интересно, где её комната? Как она живёт, чем занимается вечерами?»
Так думал Борис, поднимаясь наверх, в кабинет хозяина.
Тупое, давящее ощущение, происходившее у него всегда от полноты желудка, постепенно проходило, к нему возвращался интерес к жизни.
Не включая свет, подошёл к окну и очутился лицом к лицу с ней, Наташей. Она сидела в комнате второго этажа напротив — точно такой же, как и кабинет Морозова, и окно её комнаты было таким же, как у Морозова, только Наташа своё окно не раскрывала, а сидела за газовой занавеской и писала.
Он видел Наташу в профиль; она сидела недвижно, точно неживая, и черты её лица напоминали барышень со старинных гравюр или с полотен средневековых живописцев. Эти черты были тонки, правильны, обличали какую-то совершенную идеальную красоту. Яркая лампа высвечивала локоны волос; они свисали на лоб, на виски и образовывали беспорядок, придававший всей её фигуре особый колорит обаяния, то самое состояние непосредственного простодушия, которое отличает натур цельных и непорочных.