Матрица бунта
Шрифт:
Это ощущение игры на чужом поле, этот подавляющий образ чужого пространства, которое уже само по себе, помимо местных людей, воюет против тебя, русского солдата, впечатляюще удалось воплотить «афганскому» прозаику Олегу Ермакову в романе «Знак зверя». Афганское солнце, замораживающее дневные часы в мертвой знойной вечности, афганское лето, вмиг старящее ландшафт, афганские «звезды грузны, горячи, русские — бледнее и легче», сеющая ужас догадка о слитности местных повстанческих отрядов с местной землей, которая им помогает: «Может быть, действительно они воюют на этих горах с духами? Бесплотными и неуязвимыми духами гор?» В новых войнах нет фронтовой полосы — есть дома, улицы и рынки, приспособленные под атаку и оборону. Постом спецназовцев может стать бывшая школа, орудием чеченских боевиков — школьные качели, которые они заминировали (Прилепин).
Не секрет, что новые войны проходят под знаком скрытности и видимой (или действительной?) бестолковщины. «Ничего никто не знает, бардак обычный» (Прилепин). Чаще всего тема преступно бестолкового ведения новой войны возникает в романе Прилепина. Публицистический пафос этих эпизодов тщательно замаскирован, аккуратно вписан в художественное движение текста — и все-таки правда о войне бросается в глаза, будто выделенная шрифтом газетной вводки. Противником расстреляны дембеля, отправленные в аэропорт уже без оружия. Пьяный прапорщик, стреляющий по своим. Задержка помощи, пренебрежение сообщениями о планах противника, недоверие солдат к командованию.
Такие особенности новой войны задают новое к ней отношение, немыслимое во времена Великой Отечественной. Так, для героя повести Некрасова ситуация боя, отчетливого присутствия противника желательней, чем скитание без дела вдали от линии фронта: «Хоть бы немцы где-нибудь появились. А то ни немцев, ни войны, а так, какая-то нудная тоска»; «отсутствие дела страшнее всего». Высказывания совершенно безумные в нынешней войне. Герои современной прозы все, как один, хотят отсидеть положенные по командировке дни в бездействии. Страшнее всего для них именно «дело», а уж фразу типа «хоть бы “чехи” где-нибудь появились» в их устах представить почти смешно. «Главное, чтоб командир у вас был упрямый. Чтоб вас не засунули куда-нибудь в… <…> у нас на пятнадцать человек — двое раненых — и все. Потому что клали мы на их приказы»; «“Вот было бы забавно, если бы мы в этой школе прожили полный срок и никто б о нас не вспомнил…” — думаю» (Прилепин).
«Если бы солдат был сыт, одет и умыт, он воевал бы в десять раз лучше, это точно» (Бабченко). Логика немыслимая для Отечественной войны, когда кормила и грела идея о неотвратимом, само собой разумеющемся долге, когда силы удесятеряло не условие: «если — то», а опрокидывание условий: «несмотря на то что — все-таки».
Для персонажей новой войны их дело — не кровная необходимость защитить родину (потому что вдали от нее, потому что в чужом пространстве). И не амбициозная боевая кампания (потому что организация бестолкова и любой успех с лихвой компенсируется нелепыми потерями, потому что нет доверия к планирующим кампанию верхам). И не путь к славе и подвигу (сама война как дело вообще и как конкретный конфликт с неопределенными правыми и виноватыми примешивает к мысли о всяком действии во имя нее язвительную нотку сомнения). Недаром мы встречаем у Карасева эпизод с выписыванием, по указанию начальства, наградных за вымышленные подвиги, медали по которым все равно не были получены, а у Прилепина читаем и вовсе нелепую для сознания воина Отечественной вещь: «Снова пили, приехав в Ханкалу, и наш куратор обещал нам ордена. Вася послал его на х… от всей души, и куратор ушел и больше не приходил» (Прилепин).
Что же тогда новая война для ее участников? Пожалуй, остается только один нескомпрометированный вариант: работа, «такая профессия» — не столько родину защищать, сколько выполнять для нее эпизодические боевые задания, без надежды на финал, итоговый результат, изменение ситуации. И должен ли, кстати, стремиться к окончанию войны профессионал, которому за каждый день конфликта набегает гонорар?
Нет, я не о том, о чем вы подумали: платить армии необходимо, и платить хорошо, как за одну из самых страшных и тяжелых работ. Но сам факт того, что появилась необходимость в ведении войн, которые не поднимают вынужденно всю страну на оборону, а требуют привлечения наемных сил, — сам факт этот убийственно характеризует нашу эпоху и показывает
В повести Бабченко есть замечательный по обличительному заряду эпизод — ситуация из центра войны. Вникайте в расклад. Чеченский снайпер «не прячась» бьет по нашим ребятам, которых нам из нашей точки обзора не видно. Зато нам отлично видно ходящих тут «вэвэшников», которым, в свою очередь, тоже видно снайпера, но наплевать. Ведь стреляет он не по ним, а нападешь — чего доброго, пристрелит кого-нибудь. Герой с напарником тоже видят снайпера и тоже его не трогают: у героя здесь своя задача — вернуть в часть для списания старый, на этом месте подбитый АРС. И снайпер видит героя и тоже не стреляет в него, метя в прежнюю точку. «А наши там, в той точке, видят только снайпера, и он для них сейчас — самое главное и самое страшное, и они хотят, чтобы кто-нибудь здесь его убил. Но его никто не трогает, потому что убить, выковырять его трудно, можно только обстрелять, временно заткнуть, но тогда он непременно начнет обстреливать нас в ответ и непременно кого-нибудь убьет. Но он пока по нас не стреляет, и лишний раз трогать его нет никакой необходимости» (Бабченко). Солдаты новой войны воспринимают свою задачу дробно, в отрыве от общего хода кампании. Это не их вина, а беда бессмысленности всей кампании — но как с таким отношением к войне можно ее выиграть?
Человек военный
Нарочно отданное под злободневность, вступление касается только публицистического смысла новой «военной» прозы. Теперь мы вольны отойти от актуальной темы войны к темам, более приближенным к вечности. Нас будут занимать самоощущение человека перед лицом смерти, и проблема свободы, и вопрос о художественности «военного» произведения, в котором часто значительность темы подменяет глубину эстетических достижений.
Ибо внутренний смысл и литературное значение «военной» прозы не исчерпываются ее посвященностью войне.
Более того, внутри рассматриваемых нами произведений как группы текстов возможно свое разделение: на произведения о войне и произведения об армии. Если роман Прилепина и повесть Бабченко это в чистом виде военная проза, то рассказы Карасева посвящены теме армии на войне, выявляют готовность военной системы к выполнению своей задачи, а проблематика повести Гуцко и вовсе далека от легшего в ее основу публицистического сюжета о межнациональном конфликте. Настоящей интригой повести становится путь героя к свободе от подавляющей его личность армейской системы, так что внутренним сюжетом произведения становится не «человек и война», а «человек и общество».
Захар Прилепин. «Патологии». Героем своего романа Прилепин выбирает солдата с сознанием «гражданского», не подготовленного к войне человека. Егор Ташевский не воин, не герой. Он человек хрупкой психики, ломкой смелости, не сумевший вписать войну в свое представление о нормальном. Егор постоянно признается самому себе в нежелании выполнять задание, рисковать, проявлять инициативу в бою.
Психика такого персонажа наиболее уязвима для страхов и драм войны. Русский мат, вырвавшийся из уст поскользнувшегося на грязи чеченца — одного из группы, за которой как раз ведет наблюдение отряд героя, — вызывает в сознании Егора ассоциацию с хрупко-живым человеческим телом: «От произнесения им вслух нецензурных обозначений половых органов я физиологически чувствую, что он — живой человек. Мягкий, белый, волосатый, потный, живой…». Герой ловит себя на любопытстве к трупу только что убитого противника, на внезапной близости к безумию, на фантазии о дезертирстве или болезни, которая освободила бы его от грядущего боя, на истерическом желании громко петь или качаться на качелях во время напряженного ожидания врага, которого приказано схватить.
Ожидание боя парализует в герое жизнь: он истерично, без желания ест, для него обессмыслены книги, он смеется над солдатом, чинящим свой носок: не все ли равно? И тут же, напуганный непосредственной, а не грядущей в грядущем бою угрозой — сигаретой едва не выжег себе глаз, — оживает: «Радость, что я не ослеп, настолько сильна, что я бодро пихаю в бока идущих мне навстречу товарищей. <…> Цепляю на плечо автомат, с радостью чувствую его славную, привычную тяжесть». Перепады отчаяния и порыва к выживанию, постоянно совершающиеся в душе героя, демонстрируют хрупкость и — в то же время — неистребимость жизни в человеке.