Матрона
Шрифт:
— У-ы-ууу…
Возбудившись от собственного воя, забегали вокруг, толкая друг друга и свирепея, и один из них вдруг бросился к дереву, вцепился в него клыками, будто перегрызть хотел, и отскочив, взвыл так, что у Матроны сердце чуть не оборвалось. Следом за ним и другие рванулись к дереву. Они вставали на задние лапы, скребли его, беснуясь, когтями, отскакивали в злобном бессилии и снова бросались вперед и, в конце концов, уселись, решая, видимо, что делать дальше, и ничего не придумав, завыли так, будто в мире произошло что-то страшное:
— У-ы-ууу…
Не зная, как освободиться от них, Матрона вынула из сумки вареную курицу, приготовленную для сына, и бросила вниз, надеясь,
Волки неохотно и неторопливо ушли из-под дерева, и вскоре их вой послышался откуда-то издали. Хоть они и ушли, но Матрона сидела на дереве, пока не забрезжил рассвет.
После этого она уже не осмеливалась ходить по ночам в город.
Дни шли своей чередой, и она постепенно привыкала к разлуке с Доме. И Егнат притих. Не стало слышно его криков и угроз, и она перестала бояться за сына. Но в ту ночь, на дереве, в ее сердце закралась обида. Обида и подозрение. Причиной тому был Джерджи.
«А где он и вправду, этот Джерджи? — думала она. — Если он живой, если не перешел на сторону врага, то почему же он забыл о доме? Неужели сердце его так очерствело на войне, что он даже сына не вспоминает? Разве живой человек может не помнить о своем ребенке? Что же он молчит столько времени? Написал бы хоть слово, прислал весточку, пусть не ей, но хотя бы сыну своему. Если бы она знала, где находится Джерджи, ее бы никто не удержал, она и в это ужасное время нашла бы как добраться до него, узнать — жив ли он, здоров ли и почему забыл о семье?.. А может, Егнат прав? Может, он действительно подался к немцам? Но если это так, то ради чего она страдает здесь, защищая честь мужнего дома? Ради чего вместе с ребенком своим горит в адском пламени, разожженном односельчанами Джерджи?.. А если он не перешел к немцам, то почему не пишет?.. А может, с ним случилось что-то, и он в таком состоянии, что ни о ком, кроме себя, и думать не может?»
Эти мысли не давали ей покоя, будили всяческие подозрения, и приходя в отчаяние, она временами готова была примириться со своим одиночеством, забыть о разлуке с сыном. Ей вспоминались дни, прожитые с Джерджи, но теперь уже не лучшие из этих дней, а другие, когда Джерджи вдруг как-то отдалялся от нее, и она обижалась, страдала от недостатка его внимания. Она поймала себя на том, что переносит свое теперешнее недовольство мужем на ребенка, и это было неожиданно для нее самой и ранило так больно, что все ее обиды и подозрения опали, как осенние листья, и она вернулась в состояние вечной тревоги за Доме.
А осень между тем кончилась. Наступила зима. Навалило столько снега, что дома были засыпаны чуть ли не до самых крыш и, чтобы выйти поутру, людям приходилось откапываться. Мужчины ждали, когда снег перестанет идти, чтобы проложить из ущелья на равнину санный след…
В ту ночь ей долго не спалось. Она уже более трех недель не была в городе и ничего не знала о Доме. Потом, уже во сне, она оказалась в каком-то неизвестном месте, среди незнакомых людей. Все утопало в снегу, и в этой снежной стране она почему-то искала своего сына. Увидела его наконец: ребенок увяз в сугробе и махал руками, звал на помощь. Она бросилась к нему, но долго не могла пробиться. А он все глубже уходил в сугроб, и когда она добралась до него, мальчика уже не было видно. Она кричала, раскапывала снег, но сын исчез, лишь доносился его крик, но откуда, она никак не могла
Утром, едва забрезжило, она вышла из дома и пошла, проваливаясь, падая и поднимаясь, по девственному снегу в город. Обессиленная, она добралась до места только к вечеру. Гафи ужаснулась, увидев ее.
— Как мальчик? — спросила Матрона.
Помогая ей раздеться, снимая с нее обледеневшую одежду, Гафи стала рассказывать, что все нормально, мальчик здоров и все у него хорошо. Матрона успокоилась на миг, но тут же уловила какуюто скрытую тревогу в голосе подруги.
— Гафи, ты что-то скрываешь. Пусть я умру на твоих глазах, если не скажешь правду…
— Мне нечего от тебя скрывать, — с упреком ответила та.
Возвращаться в ночь она не решилась и осталась у Гафи. И чем дольше она была в ее доме, тем меньше верила ей. Гафи держалась с напускной веселостью, без конца вспоминала какие-то случаи из их общего детства, а Матрона, тревожась все больше и больше, смотрела на нее и уже не сомневалась: что-то случилось с ее мальчиком, что-то произошло.
— Гафи, — она перебила очередной рассказ подруги, — что с моим ребенком? Заклинаю тебя именем твоих детей, именем того, кто из этого дома ушел на фронт, именем Джерджи прошу — скажи мне правду!
Гафи не выдержала и заплакала.
— Что с ним случилось?
— Матрона, — только и могла произнести Гафи, — Матрона…
— Что случилось?
— Доме убежал из приюта…
В глазах у Матроны потемнело.
— И? — спросила она, заранее зная ответ Гафи.
— И нигде его не могут найти…
Свет померк для нее.
Свет померк, и мир навсегда стал для нее сумрачным.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
1
Вот уже сорок лет она живет в сумрачном мире и давно перестала понимать саму себя. Знает лишь, что и сердце не всегда ладит с душой. Со временем собственная жизнь стала казаться ей наказанием Божьим: всего-то и радости осталось — поглядывая свысока на соседских женщин, на каждую в отдельности и на всех разом, кичиться пустой своей независимостью и свободой.
…Не прошло и двух недель со дня прихода Чатри и его гостя, как ей стало чудиться в себе что-то неладное. Она старалась не вспоминать о прошлом, не с начала своей жизни, конечно, а с тех пор, как исчез Доме. Ее разум больше не подчинялся ей. Стоило задуматься о чем-либо, как начинали слышаться чужие голоса, гомон людской, в котором не было места ее собственному слову. Иногда звучали и голоса близких, дорогих ей людей. Эти голоса властвовали над ней, вводили в трепет, в то состояние, когда она начинала ненавидеть саму себя. Они ставили ей в вину, возводили в смертный грех всю ее прошлую жизнь. И она, замирая, боялась той страшной двойственности, когда звучание родного голоса согревало ей душу, а смысл произнесенного поражал в самое сердце. Голоса ткали над ней серую паутину страха, и она жила в постоянном ожидании приговора: если близкие обходились с ней так сурово, проклиная и отрекаясь от нее, то чего же было ждать от других? И в то же время она понимала, что не столько боится самих голосов и тех, кто скрывается за ними, сколько того, в чем ее обвиняли. Она старалась не слышать, не думать об этом, ей хотелось забыть их, эти голоса, родные и желанные для ее слуха, отрешиться и жить сегодняшним днем, но она внимала им и помимо своей воли подтверждала их правоту, чувствуя себя ничтожной, готовой саму себя втоптать в грязь.