Матросы
Шрифт:
Так было и уже прошло у Петра. Время приносит на гребне своем зрелость, рассудительность, заботы. Это только на флоте тяжелый линейный корабль уступил свое гордое место легкому крейсеру, а крейсер потеснился для быстроходного и юркого эсминца, эсминец же уступил дорогу и почтительно раскланялся пока еще вездесущей и пронырливой подводной лодке. А дальше и она отдаст пальму первенства чему-то более легкому и подвижному. Ведь даже тяжелая артиллерия отступила перед легкой, молниеносной ракетой. А в жизни — чем дальше, тем тяжелее: начинаешь с ракеты, а кончаешь линкором.
Хотя вечерний город приветливо звал своими огнями, отправляться
Грузовой барказ слишком быстро приближался к берегу. Нельзя было осрамиться перед шлюпками с других кораблей, наперегонки мчавшихся к заветной Минной стенке — причалу матросов.
Гребцы в беретах и просторных парусиновых робах без всякой зависти везли своих разодетых и разутюженных товарищей. Сегодня те, завтра — другие. Разом нагнулись, занесли назад весла, нажали с разносом на всю ширину груди, и барказ летит, оставляя за собой лохматину буруна, вспененного килем и семью парами весел. Одно дело — работать на барказе, заводить с него швартовы, якоря, мыть борта; другое — вот так, весело лететь на пружинистых веслах, когда молодая незастойная кровь разносит по всему телу живительную силу.
Крейсер темнел далеко позади. Сливались в сплошную линию сгрудившиеся на борту матросы. Дальше тоже стояли корабли, уцепившиеся за бочки. Низкие башни, толстые стволы, прильнувшие к палубам. Светящаяся рябь разбегающихся струй. И если говорить о звуках, то самый резкий из них сейчас — сигнал «захождения», поданный навстречу бегущему штабному катеру с крючковыми, монументально застывшими на носу и корме. Идет крупное начальство, кто именно — не разберешь. Видны только золотые галуны, белые верхи фуражек.
Сбавили ход. Высокий молодцеватый старшина скомандовал «шабаш». Гребцы разом сняли весла с уключин и почти без стука уложили их к бортам. Барказ мягко коснулся пирса.
Петр первым спрыгнул на причал и, никого не дожидаясь, быстро зашагал к телефонной будке. Пришлось подождать, пока позвали Катюшу. Вяло, без удивления и без радости, она пообещала освободиться после девяти часов и попросила встретить ее.
Побродив по улицам, чтобы скоротать время, Петр не без волнения отправился к условленному месту.
В начале десятого Катюша вышла из дверей ярко освещенной конторы, на ходу повязываясь платком, и торопливо направилась навстречу поджидавшему ее Петру.
— На Приморский идти не стоит, — сказала она, подавая руку в перчатке и не называя его по имени, — там еще много народу. Пойдем туда, вниз…
Молча и отчужденно шли они по улице. Ветер дул в лицо, тугой, непрерывный ветер, рожденный в циклопической лаборатории моря. Катюша наклонилась, плечи ее ссутулились. Походка тоже стала другой. Какие-то явные перемены произошли в ней за сравнительно короткое время, а о причинах этих перемен трудно было догадаться такому неискушенному человеку, как Петр.
«Чего это она отворачивается, хмурится? — размышлял Архипенко. — Сама же приохотила своего бобика. Если начнет мне холку грызть, я тоже не стерплю…»
Невольно перенесясь в прошлое, Петр вспоминал все плохое, что когда-нибудь делала ему эта печально понурившаяся, обиженная девица. Она, безусловно, не ставила его ни во что, подсмеивалась над его привязанностью, не считалась с его самолюбием. Что же, был он слишком молод, зелен, как майский
Грубые мысли недолго будоражили Петра. Все же Катюша не заслуживала подобных упреков, пусть они никогда и не сорвутся с языка. Рабочая девчушка, трудяга-батько, чудесная сестренка, милая, как апрельская зорька. Живут — не позавидуешь. Развалка возле старой маклюры, дикого и странного дерева с плодами, похожими на маленьких ежиков. Были же и чудесные дни, прекрасные минуты встреч, расставаний, и робкие, и горячие поцелуи. Если говорить о службе, то годы на корабле промелькнули, как метеоры, а короткие свидания с Катюшей играли всеми гранями, как самоцветы. Сразу подобрел к своей давней знакомой старшина и в душе поругивал себя за нехорошие мысли.
Обрыв над Южной бухтой. Не очень-то веселое место, во всяком случае не самое интересное. Лунные блики чешуйчато терлись на воде. Мачты эскадренных миноносцев казались сверху выжженным лесом, а подводные лодки напоминали каких-то снулых рыбищ, сиротливо уткнувшихся носами в неприветливую, темную землю. Только ночная смена электросварщиков, орудовавшая в доках, оживляла картину бухты.
— Сядем здесь, — предложила Катюша, — на эту скамейку. На ветру, зато нет никого. — Она говорила прерывистым шепотом, будто боясь, что ее услышит кто-то посторонний.
Со скамьи открывался все тот же ночной пейзаж бухты — эсминцы, корабли, ошвартованные у судоремонтных причалов, один из них, кажется, китобой. Золотистые рыбы по-прежнему играли в воде, и светло-голубые огни электросварки вспыхивали под пулеметную дробь пневматической чеканки.
Всего полчаса назад Петр ясно представлял себе, как произойдет объяснение с той прежней Катюшей, веселой, своенравной и самоуверенной. Той можно было наговорить и три короба в отместку за ее язычок. Эта Катюша обезоруживала, вызывала тревогу и жалость.
Они просидели на скамье далеко за полночь, говорили нескладно и о многом, но Архипенко ни на шаг не приблизился к цели.
Для Катюши многое теперь потеряло прежнюю остроту. И то, что прежде занимало и волновало ее, теперь стало мелким, необязательным, отодвинулось на задний план. Она согласилась на свидание. Возвращаться домой еще тяжелей — надо скрывать горе, выдерживать немые вопросительные взгляды родных. Робость, неловкость Петра не смешили ее, как прежде, а вызывали чувство уважения и благодарности к нему. Она сравнивала этого застенчивого и простодушного моряка с Борисом, разглядывала мужественное лицо Петра, приятный очерк рта, широкие плечи сильного, привыкшего к физическому труду человека. Этот молодой парень был свежим, как дыхание моря, как утренние рассветы в штилевую погоду. Он, казалось, излучал красоту морских просторов, с детства тревожившую ее воображение. И это-то, должно быть, и влекло ее к нему в те недавние дни.