Медная шкатулка (сборник)
Шрифт:
– Какого черта вы так веселитесь? – яростным шепотом спросила она, не притрагиваясь к кружке.
Он поднялся, подошел к окну, постоял там, глядя, как Хамид, который подрабатывал здесь же дворником, сметает в кучу опавший сиреневый цвет...
Тот двигался под метлой, словно оброненный кем-то лиловый шарф...
– Потому что отныне я спокоен за вас... – глухо проговорил Лёня, не оборачиваясь. – Вы в надежных руках Дитера... Он без ума от вас, и так далее... звонил тут, советовался и просил быть свидетелем на вашем бракосочетании... Я бы с радостью, но вот не доведется... к сожалению... Между прочим, он барон, – вы знали? Правда, без замков и без
– Вы... – с трудом проговорила она... – Вы едете один... в смысле... кроме мамы?...
– Конечно... Вы же знаете, я всегда один...
– Лёня, простите... – она решительно тряхнула головой. Ну, пусть она будет грубой, пусть! – Извините меня... но я как-то не могу понять... Уже много лет мы знакомы... и я никогда не видела вас с... какой-нибудь... женщиной... Я прямо спрошу, ладно? Вы что... вы... вас женщины не интересуют?
Он повернулся, и она увидела его изумленное, дикое, обескураженное лицо.
Так несколько мгновений они и смотрели молча друг на друга.
– Хорошенькое дело... – пробормотал он... – вот так сюрприз... – Она вдруг удивленно отметила, что раньше не замечала, какие у него темные волосы... да нет, это он так побледнел, – до пепельных губ!...
Он сказал отрывисто:
– Но вы же не поедете со мной!
На нее разом обрушилась тишина помещения... Весенний солнечный день уходил за угол здания, вытягивая тени до самых трамвайных путей... Она представила себе запредельный прыжок на другой континент, в обнимку с его, горячо им любимой, мамой, своими холстами, своей каторжной работой, неспособностью осилить еще чью-то жизнь... Смятение, страх, оторопь от этого его странного, неожиданного, ни с чем не сообразного вопроса; тут же и Дитер, трезвонящий каждый день, и предстоящая выставка в Кельне... И предстоящие залы – настоящие залы для ее картин...
Этот миг – миг равновесия балансирующего на доске, располовиненного вечерним светом из окна, человека – полу-женщины, полу-змужчины, – она потом передаст в никому не понятной картине под названием «Решение», которую десять лет спустя на выставке в музее современного искусства в Гронингене приобретет королева Голландии Беатрикс... – милая, со вкусом одетая пожилая дама, в умопомрачительной зеленой шляпке на медальной прическе, хоть сейчас годной для банкноты, монеты, марки.
Королева Беатрикс прибыла на открытие выставки в сопровождении бургомистра и хоф-дамы, и отлично была подготовлена в отношении и художницы, и картин; во всяком случае, сразу указала на ту работу, которую хотела бы приобрести...
Этой продаже, как и всем остальным продажам ее картин, предшествовала тяжелая ссора с Дитером, упорно склоняющим ее «к нормальному существованию нормального современного художника».
В конце концов она согласилась продать картину. Не из тщеславия. Просто в тот момент ее строптивая память воспроизвела мягкий дяди Мишин бас: «Это – королева, Веруня... Молчи! А это – король»...
– Ведь не поедете?
Доска качнулась, и тяжесть души покатилась вниз...
– С какой это стати?
– Вот видите, – он улыбнулся, вздохнул глубоко, бесшабашно, как показалось ей, – чуть ли не с облегчением. – А между тем вы прекрасно осведомлены, что я люблю вас.
Она задохнулась:
– Вы?! Меня?!
Он страдальчески поморщился: – Послушайте, Вера... прекратим этот идиотский разговор! Мне было бы огорчительно думать,
Скольких людей я провожала в дальние и не очень дальние пути из ташкентского двухэтажного аэропорта – неуютного, пропахшего запахами дынь и засорившихся туалетов, забубненного неотличимыми из динамиков голосами на узбекском и русском языках!... На сколько рейсов я опоздала сама, и сколько кошельков и билетов тут повытаскивала шпана из карманов моих знакомых и друзей, да и из моего собственного кармана, когда с сыном и мужем мы летели в Москву – окончательно и бесповоротно. Ташкент вцепился в мое пальто, чуть ли не отрывая карман, и мы вынуждены были еще раз оплатить украденные билеты, хотя и сидели в самолете на собственных местах, заплатив удвоенную цену за побег из города детства и юности.
Однако перед тем как в восемьдесят четвертом покинуть Ташкент навсегда, я успела побывать в аэропорту на чужих проводах – улетал в Америку Лёня Волошин, близкий приятель моего друга детства Семена Плоткина.
В те месяцы Семен ставил в Ташкентском театре музыкальной комедии сварганенную мною пьеску по мотивам узбекских народных сказок, и однажды после репетиции уговорил меня смотаться в аэропорт: «Проводим Лёньку, ты не представляешь, что это за парень – какого мужества человек, без трепотни и позы!...»
И пока мы тряслись в троллейбусе по проспекту Шота Руставели, Семен рассказывал, что много лет Волошин хранил у себя в подвале библиотеку запрещенной литературы сидевшего в то время правозащитника Жени Горелика. И зная, что за домом того следят, за день до обыска успел с безумным бесстрашием ночью вывезти на своей машине весь самиздат-тамиздат. И мама его замечательная знала, знала – оба они под дамокловым мечом жили!... А как он боролся за свободу выезда, – хотя сам много лет был невыездным, – ездил в Москву, участвовал там в демонстрациях, голодовках... – но как-то уцелел, вывернулся, фантастически везло ему, хотя несколько раз ходил по самому краю... А может, сыграло роль то обстоятельство, что Маргарита Исаевна оперировала половину Узбекистана, в том числе и деток всей этой гэбэшной сволочи... И вот Лёнька уезжает... И правильно – что ему здесь сидеть! Там ждет его ослепительное будущее. Он же гений, настоящий математический гений!
Настоящий гений, окруженный огромной толпой провожающих (такого я еще не видала, только на парадах и праздниках) с растерянным видом приобнимая за плечи мать, высматривал кого-то в стеклянных дверях главного входа... Я узнала Маргариту Исаевну, которая вырезала гланды и аденоиды доброй половине моих знакомых и друзей... Она вздрагивала каждый раз, когда динамик начинал бубнить что-то по-узбекски, и нервно говорила:
– Лёня, объявили посадку! Мы опоздаем, Лёня!
А он, возвышаясь над головами, все смотрел и смотрел на двери аэровокзала.
И вдруг в эти двери вошла высокая молодая женщина, в которой я не сразу признала художницу, Щеглову, с которой у нас были самые разные общие знакомые и друзья, вот, оказывается, и Волошин... Она остановилась поодаль, у колонны, и Лёня рванулся к ней; буквально с минуту, не больше, они близко стояли друг перед другом и говорили, почти не разжимая губ: он – разом побледневший, вымученно улыбаясь, поминутно поправляя большую роговую оправу очков; она – с совершенно опрокинутым лицом, пружинисто приподнимаясь и опускаясь на носках, словно пытаясь так заглянуть в его лицо, чтобы увидеть его с иного, одной ей известного, ракурса...