Медовый месяц
Шрифт:
— Ты мой друг, это верно, и мы пережили много, это тоже верно, и ты меня не предавал. Но если я поверю тебе, то это значит, что я предам свою дочь. Это значит, что она лгала и я не должен верить ее словам. А я не могу это сделать. Я не знаю, что произошло между вами. Я не хочу тебя терять. Но я должен сделать выбор.
— Ты уже сделал его, — устало произнес Александр и провел ребром ладони по дверному косяку. — Так что не стоит себя мучить. Я ухожу. Но только как друг. Как прокурор я обязан вызвать вас, Анатолий Иванович, и задать вопросы, на которые так и не получил ответа.
— Какие еще вопросы? О чем ты?!
— Вопросы, касающиеся вашего знакомства и ваших отношений с Алиной Аркадьевной Вайзман, найденной задушенной в своей спальне третьего марта этого года, — отчеканил он. — А также почему вы скрыли факт своего знакомства с этой женщиной? И теперь отказываетесь отвечать на вопросы, тем самым вводя следствие в заблуждение.
— Да ты спятил, щенок, что ты такое несешь?! —
— А я прокурор этого же города, — невозмутимо отозвался его визави, — так что угрозы ваши меня не трогают, господин мэр.
— Ну ты и сволочь, змея, которую я пригрел на своей груди! Теперь я уверен, что она сказала правду! Боже мой, как я ошибался, старый дурак! — прошипел Загоруйко, на этот раз поднимаясь из кресла и подходя вплотную к человеку, стоящему у двери. Он был выше его почти на целую голову и значительно шире в плечах. Глаза его, как и лицо, налились кровью и пылали с трудом сдерживаемой яростью.
Губы кривились в устрашающей гримасе. — Я сотру тебя в порошок, я тебя уничтожу, и ты все-таки приползешь ко мне на коленях и станешь валяться в ногах и умолять о пощаде, я обещаю тебе это! Щенок! — выдохнул он прямо ему в лицо.
Мало кто мог стойко выдержать этот взгляд и подобные угрозы, но прокурор смог. Ни один мускул не дрогнул на его лице, он даже не отвел спокойного и уверенного взгляда от искаженного злобой лица мэра. На миг ему показалось, когда Загоруйко занес руку, что тот сейчас его ударит, но даже в это мгновение он продолжал оставаться невозмутимым и спокойным. Они словно мерялись взглядами, состязались, кто выйдет победителем из этой психологической борьбы? Наконец мэр первым отвел глаза и, сжимая кулаки, пообещал, роняя слова, как тяжелые камни:
— Я еще стану свидетелем твоих слез. Я увижу, как ты плачешь. Я клянусь, черт возьми, что заставлю тебя плакать!
Прокурор едва заметно усмехнулся краешком рта, и в его глазах промелькнуло нечто похожее на сожаление.
— Боюсь, что ваша клятва неосуществима, господин мэр. Я никогда не плачу. Забыл, как это делается. Так что… — Он на миг запнулся, словно хотел что-то еще добавить, но передумал и, резко повернувшись, открыл дверь и вышел из кабинета. И уже с порога негромко бросил:
— Прощайте, Анатолий Иванович.
Тот, кому предназначались последние слова, ничего не ответил, долго смотрел ему вслед, потом плотно прикрыл дверь и, тяжело и грузно опустившись в глубокое кресло, откинулся на спинку и закрыл глаза. И сидел так долго-долго, почти не двигаясь, не совершая никаких действий, и со стороны было не ясно, то ли он спит, то ли пребывает в глубокой задумчивости, то ли просто отдыхает. И когда в кабинет заглянула его дочка и задала какой-то вопрос, то он никак не отреагировал на ее появление, и вопрос, повисший в воздухе, как пыль в тесной комнате, так и остался висеть, как и множество других вопросов, на которые он так и не смог отыскать ответов, что случалось с ним нечасто…
Я снова потерял друга. Какое странное словосочетание «потерять друга», словно речь идет о какой-то вещи, которую легко потерять. Потерять… как возможно потерять человека? В пустыне безбрежного нелепого мира? Мира нашей души? Это очень больно — терять. Я знаю, что это такое. Мне уже приходилось терять друга. Это случилось много лет назад и стало моей первой настоящей потерей в жизни. К тому же я был еще совсем молод и не успел привыкнуть к боли. Впрочем, можно ли к ней привыкнуть? Я имею в виду не физическую боль. Как раз этот вид боли легче всего перенести, сжав зубы, кулаки, закусив губы. А вот возможно ли сжать сердце? Я сказал неправду о том, что невозможно заставить меня плакать. Впрочем, сейчас уже, наверное, невозможно. Я разучился плакать. Я просто забыл, как это делается. А тогда я плакал, нисколько не стесняясь своих слез. Мне не нужно было казаться сильным, и я не боялся показаться слабым. Когда по-настоящему плохо, то подобные мелочи не имеют значения. Так мне казалось тогда, во всяком случае…
Я помню эту боль, разрывающую сердце так, что трудно дышать. Когда ничто на свете не имеет значения, кроме твоей жизни и твоей смерти. Остается только ощущение собственного бессилия. Только что ты сам казался себе смелым, сильным, способным на все. Казалось, нет ничего на этом свете, с чем ты не мог бы справиться. Самоуверенность юности. Физическая сила плюс сила духа. Это такой мощный союз. И вдруг в один миг вся эта мощь рушится на твоих глазах, тает, словно снежный ком под яркими лучами солнца. И ты осознаешь, что ничего нельзя исправить и изменить. Ты бессилен, ты ничтожен, ты слаб, ты проиграл. Ты раздавлен… Впервые в жизни я молился Богу, когда ты еще был жив и находился без сознания, в той самой больнице, мимо которой долгое время я потом не мог проходить, молился о том, чтобы он сохранил тебе жизнь. Пусть в обмен на мою. И это не было пустыми словами, позой. Я в самом деле готов был умереть ради того, чтобы ты остался жить. Но Бог
Я не хотел открывать глаза. Но мне все же пришлось это сделать. Но даже тогда, увидев твое бледное и незнакомое лицо, я не поверил. Этот человек, неподвижно лежащий передо мной в красном бархатном гробу, был не похож на тебя. И все же это был ты… Я всматривался в твое знакомо-незнакомое лицо и никак не мог отыскать шрамик над твоей губой. Куда он делся? Я слышал, что перед похоронами умерших людей гримируют, чтобы они выглядели лучше. Господи, зачем?! Какой нелепый обычай. Зачем? Возможно, этот шрамик не виден из-за грима, наложенного на твое лицо. Но вдруг… вдруг это все же не ты? А просто ужасно похожий на тебя парень. Бывает же так. Говорят, у каждого человека на свете существует свой двойник. И однажды ты можешь столкнуться с ним на улице. Правда, подобная возможность ничтожно мала, одна сотая. Одна тысячная, одна миллионная… Возможно, этот двойник живет на другом конце света или в другой галактике. Например, на Марсе или Юпитере… Господи, о чем это я? Ведь на Марсе нет жизни, это доказано наукой. А вдруг есть? Вдруг есть чудо, которое поможет вернуть тебя. Ты сейчас встанешь, и все происходящее окажется нелепым фарсом, чьей-то глупой шуткой, дурацким розыгрышем…
Но чуда не произошло. Ты не встал, как я ни просил тебя. Помню, мне вдруг захотелось смеяться. Смех забулькал в горле, рвался наружу, словно живой. И я испугался, что сейчас засмеюсь среди этой скорбной тишины, царящей в зале, прерывающейся лишь печальными вздохами и тихим шепотом. Я изо всех сил сжал кулаки, закусил губы, стараясь удержать этот сумасшедший смех внутри себя, не дать ему вырваться наружу. Я боролся с ним. Но он победил. Он оказался сильнее. И когда я позволил ему вырваться на свободу, то даже не сразу смог понять, что не смеюсь, а плачу, плачу навзрыд, как не плакал еще никогда в жизни. Но эти слезы не приносили облегчения. Почему-то считается, что когда человек плачет, то ему становится легче. Все это чушь. Мне становилось только тяжелее. И с каждой порцией слез эта боль росла и становилась все более невыносимой. И мне казалось, что я не смогу ее победить. Это выше моих сил. Но я ошибался. Я смог это сделать. Хотя это было и нелегко. Я научился терпеть боль. Но не научился ее НЕ чувствовать. И сейчас я ощущал ее легким покалыванием в висках, неприятным холодом в груди и чуть заметной дрожью в кончиках пальцев. Как глупо, как нелепо я потерял друга! Как это могло произойти? Почему? И чья здесь вина? Впрочем, и в тот, первый раз, эта потеря была такой же глупой, нелепой и несправедливой. Только тогда ничего нельзя было изменить. НИЧЕГО. А что сейчас? Сейчас все возможно изменить. Буквально за несколько минут. Для этого надо просто снять телефонную трубку и набрать номер и сказать… Нет, по телефону такие вещи не говорят. Лучше выйти из этого кабинета, сесть в машину и подъехать к его дому. Это займет немного больше времени, но ничего. Войти и сказать ему, что… все объяснить, и тогда… Стоп! Что он может объяснить? И зачем? Оправдываться, просить прощения? Но за что?! Я не сделал ничего такого, за что стоило бы просить прощения. А может, помочь ему самому сказать «прости»? И быть может, тогда… Но он не сделает этого. Никогда. Я слишком хорошо знаю своего друга, своего бывшего друга! Черт возьми, разве друзья бывают бывшими — равно как не бывают бывшими возлюбленные! Друзья, как и любимые, могут иметь только форму настоящего времени. Любимые… эта милая девочка, с такими чистыми доверчивыми глазами, мягкими губами. Полная жизни и какого-то внутреннего неяркого огня, готового вот-вот вырваться наружу, но пока сдерживающего свои порывы… Надолго ли? Эта девочка моя невестка, жена моего сына. Она могла бы быть моей дочкой, если бы мы с Людмилой решились иметь второго ребенка. Она мечтала о девочке. И даже имя придумала — довольно простое, но в то же время неизбитое и красивое — Ксения. Но этого не случилось. Сначала помешали какие-то дела, работа, потом болезнь сына, все силы и время ушли на него, затем что-то еще… А потом желание прошло. Испарилось. Когда чего-то очень сильно хочешь и твое желание слишком долго не исполняется, то в конечном итоге перестаешь желать. Устаешь…