Мемуары сорокалетнего
Шрифт:
Автобус тронулся. Ни один путь так не долог, как путь на кладбище. Тут познаешь и бесконечность городских пространств, и истинную медлительность времени. Но самое удивительное, что ты никак не можешь сосредоточиться на первопричине горестной поездки. Сколько раз вот так же, провожая близких на кладбище, я ловил себя на том, что сознание не в состоянии фиксировать только одно. Ты держишь перед собой в уме лицо усопшего, перебираешь его добрые дела и весь известный его жизненный путь, ты думаешь о жизненном пороге, который каждый из нас когда-нибудь переступит, но постепенно все мысли сворачиваешь на себя, на свое жизненное и духовное устройство, на тот быт, который остался после усопшего, и иногда ловишь себя на совсем подлых мыслях: «Как же теперь наследники будут делить книги? Кто останется жить в квартире?» И это далеко не самое мерзкое, что приходит в голову, и ты, отряхиваясь,
Мы сидели с Федей друг против друга, немного наклонясь, чтобы при необходимости придержать на неровностях дороги гроб. Впереди, через весь автобус, очень независимо, обгоняя по пути машины, тормозя на перекрестках и вообще без рефлексий по поводу особенностей груза, сидела заячья шапка, с прямой спиной и массой сдерживаемой энергии. Шофер так лихо поддавал газ и обгонял грузовики на шоссе — в заднее окно становилось в эти моменты видно, как цепочка сопровождавших машин начинала гнуться и черные «Волги», притиснувшиеся друг за другом, во имя приличия, стараясь не отстать, рискованно отжимали грузовики с гневно жестикулирующими водителями, — что я даже подумал: «Интересно, с ездок он получает, с километража, или главная его заинтересованность в ненавязчивой услужливости: ведь любой в этом случае меньше пятерки не даст».
Пока автобус выезжал с ухабов больничного городка и протискивался по московским улицам, наша невольная соседка что-то шептала. Сначала я подумал, что это молитвы, но, вслушавшись, понял, что старая лифтерша произносит над гробом свое поминальное слово. Она говорила его, как бы стесняясь нас и новых городских обычаев, которые, может быть, она и не приветствовала, но которым не могла и не подчиниться. Получалось это у нее складно, искренне, и, видимо, этот процесс ее успокаивал. Чуть позже я понял, что произносит она устоявшиеся формулы, которые я уже слышал когда-то на деревенских похоронах, и между ними вставляет импровизацию. А все вместе получается ладно и трогательно. И я подумал, как коряво и непоэтично мы произносим свои прощальные речи, здесь старики вооружены лучше нас.
В торопливом, ритмичном шепоте был и лазоревый цветик, и мать сыра-земля, и ручки, которые, намаявшись, теперь отдыхают, и величающее, серьезное перечисление всей семьи покойной. Старая лифтерша не озиралась по сторонам, искоса не следила за эффектом, который ее причитания производят на нас, она правила свой душевный и поэтичный обычай.
Еле слышные причитания лифтерши настроили меня на совсем грустный лад. Мы так мало знаем о живых и, только когда человек уходит, начинаем задумываться над его местом в наших судьбах. А ведь какой человеческий талант, какое следование долгу были у покойной! Только все это по мелочам растворялось в огромной квартире, стало фоном удобной жизни Светланы, доблестного каратэиста Валеры, Феди, Евгении Григорьевны. А когда пришло время подводить итоги, то ни алых подушечек, ни толпы людей у гроба, а просто пяток машин, как бы заменяющих этих людей, — так раньше присылали кареты, символизирующие личное представительство, — да вот еще совсем бедный венок с искусственными цветами и традиционной, как вывеска, надписью: «От родных и близких…» А впрочем, чего я виню их всех? Вряд ли Федя поскупился бы на венок, просто в таких семьях, как у него со Светкой, есть и новейший телевизор, и дефицитные книги, и ковер, и сытная, вкусная еда, а свободных денег, как правило, нет. Асам я много ли разговаривал с покойной Евдокией Павловной? Оладушки с медом ее ел, пуговицы она мне пришивала. На Восьмое марта шоколадку ей приносил, если по пути попадалась, — тоже гостинцами откупался, а не временем.
Я посмотрел на Федю, лицо у него было несчастное. Он сидел набычившись. Одна перчатка упала с колен. Федя перехватил мой взгляд и — мы ведь хорошо за много лет узнали друг друга — покривился горько, отчаянно:
— Ответственная была старуха. Посуду вымоет, обувь всей семье с вечера перечистит. Если дома никого нет, из квартиры не выйдет: сторожит. А за окном лето, жара.
Выберется на лавочку к подъезду, посидит со старухами — и обратно. Лет двадцать назад все еще, говорят, мечтала уехать на родину, под Боровск, дом там у нее был. А вот когда теща в первый раз уезжала за границу, дом продала: как же, любимой племяннице надо было купить шубу, чтобы, как подобает, ехала не хуже других.
Столько горечи было в тоне у Феди, что я оборвал его:
— Хватит, Федя, давай о чем-нибудь другом.
— А о чем, Костя? Все ближе для нас это. И я, и ты, мы все понимаем, что там нам будет все равно. Но ведь все равно больно, если это будет равнодушно.
— Хватит, Федя, хватит. Что ты говоришь глупости? Зачем ты так! Валера — прекрасный парень, добрый, ну, просто у него так стеклось, по молодости. Не кипятись, Федя, лучше помолчи.
Автобус мчал по Кольцевой дороге. После разворота дорога испортилась, автобус занырял на ухабах. Заячья шапка не унывала и уверенно крутила руль. «Волги» тоже не отставали. Наконец впереди, ближе к лесу, показались стены крематория. Опять сердце у меня тревожно забилось. Хорошо, что сейчас не лето, что мороз стоит и прошла метель, завалившая и дорогу и мемориальный парк. Значит, никуда я не пойду, даже не навещу Николая. Эх, время!.. Каждый раз подъезжаю к этим грустным воротам и ловлю себя на одной и той же мысли: здесь уже больше близких мне людей, чем за ними. Надо смотреть правде в глаза, пора присматривать для себя местечко. Но вот интересно устроен человек, даже, я бы сказал, легкомысленно: в глубине души я не верю, что это все произойдет, что и у меня такой же путь, как у всех, но, что поделаешь, ум, зачерствевший за годы, с полной определенностью заявляет: да, да, и это произойдет. И только как легкое утешение вспоминается одна и та же картина — барельеф на стене, колумбарий возле Донского монастыря: мощное, могучее, но уже мертвое мужское тело, а рядом, почти из него, растет дерево — дерево жизни! Ребенок срывает яблоко с его вершины, а его отец, дед уже готовы сойти на нижние этажи, питающие корни вечного дерева…
Автобус остановился.
Мы с Федей выскочили из машины, и я повел его по знакомому маршруту: свидетельство о смерти, квитанция — в одно окно; сразу показал ему, куда обращаться, чтобы оплатить за место в колумбарии, где заказать доску с надписью — я с Натальей все это усваивал раз за разом: умерла мама, потом ее отец, потом моя тетка, отчим. В наших семьях мы с Натальей за старших.
Наконец наш автобус тронулся дальше. За ограду легковые машины не пускали. Евгения Григорьевна и ее подруга вышли на мороз из теплой машины; все мы скорбно, совсем маленькая группа: Федя, его теща с подругой, лифтерша, два шофера и я, — пошли за катафалком. По дороге я обернулся: наши машины, выстроившиеся в ряд, просвечивая через снег черными лакированными боками, выглядели очень внушительно.
Последний путь! Вот он, совсем короткий, метров сто. Пляшет метель, снег заваливает большое огороженное поле, и только вдалеке, почти у стены, из снега торчат, как обгорелые спички, надгробья. Еще год назад их было так мало. Быстро смерть собирает свои урожаи. Иду и думаю — черт знает о чем думаю! — как в новом цехе смонтировать мостовой кран. Хорошо, что хоть мою жизнь обошли дрязги, интриги, анонимки, измены жены, разводы. А ведь живут же люди и с этим, на такие чудовищные нелепицы переводят жизнь. Хорошо, что у Наташки и у меня совсем нет чувства престижа: стоит в доме мебель и стоит, новой мы покупать покуда не собираемся, есть «Запорожец»— и хорошо, нам другой машины на дачу ездить и не надо. Ой, ой, ой, почему «Запорожец», а не «Жигули»? Когда поедете на машине на юг, Косте никто не поверит, что он директор завода! А зачем нужно, чтобы верили! Пусть думают, что я бригадир, продавец галантереи или мясник. Ну, в это уж совсем не поверят! Зато разве мы в чем-нибудь отказывали себе? В отдыхе? В дорогой хорошей книге? В тряпках или теплой обуви? Нет, свои сорок лет я прожил счастливо. Хорошо прожил. Так что, друзья и товарищи, будете идти за моим гробом — ни тени печали, никаких слез и рыданий: покойник жил счастливо. Вот так. Точка.
Я опять посмотрел на Федю. Рано обрюзг парень, понурился. Что заботит моего друга? Скорый отъезд? На кого он теперь бросит Валерочку? На кого оставит квартиру и машину?
У меня уже нет размышлений о вечном. Про себя я уже простился. Я сейчас должен быть спокойнее, потому что боль Феди и сильнее и ближе, чем моя, я сейчас помощник, распорядитель. Сердчишко у меня не должно дрогнуть. В конце концов и привычка что-то значит.
Все шло быстро.
— Ребята, тележка в вестибюле.