Мемуары. 50 лет размышлений о политике
Шрифт:
После этого ошеломительного поражения у меня появилась потребность высказаться без всяких обиняков; я передал статью, которую «Фигаро» бы не опубликовала, в еженедельник «Демэн» («Demain»). Французы и англичане отвлекли мировое общественное мнение от венгерской трагедии и, быть может, поощрили к репрессивным действиям московских олигархов. «Поскольку союзники захотели продемонстрировать свою независимость, Соединенные Штаты сразу же поставили принципы выше дружественных отношений. Они превратили в собственную победу поражение своих самых близких союзников». Немного ниже я напомнил, что государственные мужи, обнажая шпагу, вверяют себя суду успеха: «Если бы они победили, то для них нашлись бы смягчающие обстоятельства. Но они проиграли».
Правительство Ги Молле бросилось в суэцкую авантюру потому, что египтяне поддерживали алжирских мятежников и вели неистовую пропаганду против Франции. Это делало французскую политику в Алжире еще более опасной: мы становились главной мишенью для арабского национализма. Я попросил аудиенции у президента Республики — за все годы моей жизни я поступал так два или три раза — в надежде убедить его в неизбежном провале «умиротворения». Рене Коти
«Алжирская трагедия» («La Trag'edie alg'erienne») вышла в начале июня 1957 года, через два года после моего возвращения в университет; меня сразу же увлек политический вихрь. В тот момент даже противники политики Ги Молле или Буржес-Монури (самого забытого из всех премьер-министров Четвертой республики), «либералы», не произносили слово «независимость», они осуждали репрессии, пытки, советовали вести переговоры. Ни «Монд», ни «Экспресс», ненавидимые властью, не давали точной формулировки решения, которое они считали одновременно желательным и возможным. Таким образом, я нарушил правила игры в полумраке или дипломатических пряток. Или, переходя от одного образа к другому, я повел себя как слон в посудной лавке. Конечно, нужны переговоры, но следует быть смелыми в мыслях и поступках: не будет переговоров без признания права алжирцев на независимость, а она подразумевает отъезд по меньшей мере какой-то части французов из Алжира.
Мое выступление, короткое и жесткое, в течение нескольких недель было предметом скандала, тем более что авторство текста принадлежало мне: комментатор «Фигаро» переходил в другой лагерь. Почему? Не оказалось недостатка в собратьях, которые попытались уронить меня во мнении читателей, либо отрицая за мной какую-либо заслугу («все это мы уже знали»), либо приписывая мне мотивы, совершенно отличные от мотивов «левых», а потому малопочтенные.
Моя позиция с полным основанием удивила тех, кто меня не знал, и даже тех, кто считал, что меня знает. Она не означала перелома моей мысли, но создавала впечатление такого перелома, может быть по моей вине. На самом деле, еще в 1943–1945 годах, когда победа уже представлялась несомненной, в беседах с моими друзьями в Лондоне я защищал мысль о том, что после войны у Франции не будет средств, необходимых для сохранения ее империи; [167] война, которая велась во имя свободы, должна была внушить народам колоний бунтарский дух, избавить рабов от почитания их хозяев, а этих хозяев лишить престижа, основанного на силе. Первым, необходимым решением мне представлялся немедленный уход из Индокитая, а точнее, немедленное предложение независимости трем государствам Индокитая в рамках французского сообщества. Тогда мы смогли бы предоставить основную часть наших ресурсов Северной Африке и Черной Африке, чтобы в течение жизни одного поколения успешно провести постепенную эмансипацию наших колоний и протекторатов. Благодаря таким идеям я сделался в глазах правоверных голлистов подозрительной личностью, чуть ли не изменником; подобное обвинение любят бросать те, кто претендует на монопольное обладание патриотизмом.
167
Если бы я прибег к идеологическим аргументам, то никого бы не убедил.
Случай, произошедший в 1945 году и четко запечатлевшийся в моей памяти, наглядно свидетельствует как о тогдашних умонастроениях в кругах Сопротивления, так и о моем собственном мнении. В журнале «Интернэшнл Афферс» («International Affairs») (октябрьский номер 1945 года) была напечатана моя статья, озаглавленная «Размышления о внешней политике Франции» («Reflections on the Foreign Policy of France»). Я напоминал в ней, что сохранение целостности французской империи является одной из главных целей этой политики. И продолжал: [168] «Отнюдь не все колонии Франции расположены в пределах прямой досягаемости наших ограниченных сил. Самые отдаленные колонии не дают материальных преимуществ. Регион, в котором мы занимаем важное место, который дает нам возможность играть роль державы, — это Средиземноморье, в особенности его западная половина. Единственной частью французской империи, действительно дополняющей наши ресурсы, является Северная Африка и, в меньшей степени, Черная Африка. Начиная с конца 1942 года Африка стала колыбелью французского возрождения, и она сохраняет положение, имеющее решающее значение для нашего будущего. Можно подумать об уступках где-то в другом месте ради сохранения главных позиций. Следует добавить, что защита империи ни в коем случае не означает простого сохранения колониального режима, действующего сегодня. Как раз наоборот, реформы либерального характера являются, очевидно, необходимым условием выживания империи». С какой осторожностью была выражена мысль! Лео Амон, бывший в то время директором журнала, ежеквартального, насколько помню, который публиковал труды «Комитета по изучению движения Сопротивления», отказался принять эту статью, хотя он сам просил ее прислать. Причиной отказа была фраза об «уступках где-то в другом месте». В одной из предыдущих глав читатель смог увидеть несколько строк, которые были посвящены войне в Индокитае, из книги «Цепные войны». В предисловии к «Опиуму интеллектуалов» мною написано: «Являясь кейнсианцем и испытывая некоторое сожаление о либерализме, склоняясь к соглашению с тунисским и марокканским национализмами, убежденный в том, что прочность Атлантического альянса есть лучшая гарантия мира, я буду считаться или левым, или правым в зависимости от того, идет ли речь об экономической политике, о Северной Африке или об отношениях Восток — Запад».
168
Текст
Как бы то ни было, в период с 1947 по 1954 год я не принимал участия в споре о Вьетнаме. Ж. Л. Миссика и Доминика Вольтон упрекнули меня в наших беседах в том, что я говорил вполголоса. Признаю их правоту; теперь я сожалею, что не удостоверил на бумаге того, что высказывал в частных разговорах. Мне следовало бы больше говорить и особенно — больше писать. Но когда я переношусь в те времена, то не чувствую себя столь виноватым, как это утверждают мои юные инквизиторы. В течение первых лет конфликта [во Вьетнаме], в 1947–1950 годах, переднюю сцену занимали «холодная война» с ее разнообразными перипетиями, блокада [Западного] Берлина, стачки и волнения во Франции, экономическое восстановление Европы. В 1947–1948 годах французский национализм набрасывался на американцев, враждебно относившихся к европейским империям. Социалисты заседали в правительстве и защищали Французский союз не менее решительно, чем другие партии. Генерал де Голль и голлисты метали раскаленные ядра во всех, кто делал хотя бы робкие попытки договориться с Хо Ши Мином. Мой политический и моральный авторитет был невелик, когда я начал сотрудничать в «Фигаро», он вырос лишь постепенно. В 1949 году Франции удалось вовлечь Соединенные Штаты в дело защиты ассоциированных государств [Индокитая]. После установления коммунистической власти в Пекине в 1949 году, поражений на границах в 1950 году уже не надо было просвещать министров Четвертой республики: они хотели положить конец безысходной войне; они не знали, как выбраться из западни, в которую попали. Американцы боялись того, что Франция может выйти из игры; я отвечал им с грустной иронией: the French government is to weak even to retreat(«у французского правительства слишком мало сил даже для того, чтобы отступать»), мне следовало бы говорить не «даже» (even),а «особенно». Отступление является наиболее трудной военной операцией — оно требует много сил.
Возвращаясь в 1953 году из Японии, я провел одну неделю во Вьетнаме. Генерал Наварр обрисовал мне свой план; вызывая вьетконговцев на сражение в условиях, по видимости неблагоприятных для нашего экспедиционного корпуса, он рассчитывал причинить ущерб, истощить силы некоторых дивизий из числа тех, которые Вьетмин снарядил с помощью китайцев. Французские войска, даже «пожелтевшие», сохраняли определенное превосходство над вьетконговцами в открытом поле или в классической битве. Если армия Вьетмина будет ослаблена, может быть, выведена из строя, то осталась бы партизанская война. Но с ней армия не смогла бы справиться ни в каком случае; победить партизан или как-то примириться с ними — задача политики.
Генерал Наварр говорил ясно, умно и убедительно. Я был не в состоянии проверить обоснованность его аргументов, опровергнутых событиями, — о мнимом превосходстве французской артиллерии, о цене, которую заплатят регулярные дивизии Вьетмина за штурм укрепленного лагеря, обороняемого нашими лучшими батальонами, передовым отрядом экспедиционного корпуса. Зиап, верный ученик Мао и Ленина, назначил дату штурма Дьенбьенфу за несколько недель до начала Женевской мирной конференции, чтобы одержать победу накануне переговоров или во время их проведения. Сосредоточение французских войск в этом месте, выбранном для обороны Лаоса, было сопряжено весной 1953 года с политически неразумным риском. Когда стало известно о созыве Женевской конференции, было слишком поздно выводить гарнизон из Дьенбьенфу.
Что бы там ни было, уже в 1954 году я дал себе твердое слово больше не проявлять сдержанности, как в предыдущие годы. В 1954 году Мендес-Франс предпринял необыкновенный шаг — объявил о предоставлении Тунису внутренней автономии, за которой, совершенно очевидно, должна была последовать независимость. Сам П. Бриссон одобрил это историческое решение, повлекшее за собой изменения во всей Северной Африке. Я ничего или почти ничего не написал о Марокко, но поддержал, как мог, Эдгара Фора, старавшегося вернуть султана из Мадагаскара в Рабат; 210 это возвращение почти наверняка должно было бы привести марокканскую империю к независимости. Я присутствовал на завтраке, во время которого Эдгар Фор, тогда председатель Совета министров, «опробовал», если можно так выразиться, на Пьере Бриссоне идею возвращения султана Мухаммеда. Эдгар Фор возглавлял разнородное правительство, в его состав входили и голлисты во главе с генералом Кёнигом, они были против политики, похожей на ту, что начал проводить в Тунисе Мендес-Франс. Пьер Бриссон был подвержен влияниям с противоположных сторон. Мне пришлось доказывать ему неизбежность деколонизации, которая к тому же отвечала демократическим идеям. Напротив, старые «африканцы» твердили ему — и были правы, — что возвращение Мухаммеда подразумевало независимость Марокко и положило бы конец французскому предприятию в Африке, включая, возможно, и Алжир. П. Бриссон написал передовую статью под заголовком «Никогда», в которой выступал против возвращения Мухаммеда. Я попытался объяснить ему опасность подобных кредо: потомки будут приводить их в качестве примера ослепления авторов и комментаторов. Из моей памяти никогда не выходило «никогда» Альбера Сарро, произнесенное в марте 1936 года: Франция никогда не смирится с тем, что Страсбургский собор оказался под прицелом германских пушек 211 . Сколько правителей Франции на словах не принимали событий, приход которых они в глубине души предвидели!
Алжирское восстание началось в ноябре 1954 года, через несколько месяцев после французского поражения в Индокитае, а также через несколько месяцев после поездки Мендес-Франса в Бардо 212 . Эти два эпизода не создали силы, разрушившие французскую империю, они эти силы освободили, открыли шлюзы, через которые хлынули национальные восстания, поддержанные арабами, мусульманами, Советским Союзом, а в самих западных странах — бесчисленными противниками колониализма.