Мемуары
Шрифт:
На другое утро Лоренцо принес кофе и корзину, наполненную всем, что нужно для хорошего обеда. Аббат был очень удивлен, потому что никак не мог понять, каким образом можно есть в такой час. Нам позволили погулять в галерее целый час, после чего нас снова заперли и все было кончено на целый день. Блохи, мучившие нас, были причиною того, что он меня спросил, почему я не позволяю выметать пол. Было невозможно уверить его, что мне могла нравиться подобная неопрятность или что моя кожа была нечувствительнее, чем его. Я все ему рассказал и все показал. Он раскаивался, что заставил меня сделать это признание, но советовал продолжать дело энергично и, если возможно, окончить отверстие в течение дня, желая помочь мне спуститься и затем вытянуть веревку, не желая, что касается лично его, ухудшить свое положение побегом. Я показал ему модель машины, с помощью которой я был намерен притянуть к себе простыню, которая заменит
Неделя прошла быстро. Я потерял этого милого товарища, но не жалел его: он возвращался к свободе, и этого было достаточно, чтобы я был доволен. Я, конечно, и не подумал просить его о сохранении тайны: малейшее сомнение в этом отношении могло оскорбить его прекрасную душу. В течение недели, которую он провел со мной, он питался лишь супом, плодами и Канарским вином: я уплетал его обеды вместо него, и он был доволен этим. Прощаясь, мы поклялись друг другу в вечной дружбе.
На другой день Лоренцо принес счет моим деньгам: оказалось, что в остатке было четыре цехина, которые я и подарил его жене, за что он чувствительно меня поблагодарил.
Принявшись снова за работу и продолжая ее без перерыва, я вполне окончил ее 23 августа. Такая задержка произошла вследствие очень простого обстоятельства. Продырявливая последнюю доску, по-прежнему с большой осторожностью, я приложил глаз к маленькому отверстию, через которое должен был увидеть залу инквизиторов. Я ее действительно и увидел, но тут же сбоку я увидел перпендикулярное пространство приблизительно в восемь дюймов. Это была — чего я всегда боялся — одна из балок, поддерживавшая потолок. Это заставило меня увеличить отверстие в противоположную сторону, ибо балка сделала бы отверстие таким узким, что я не пролез бы сквозь него. Я поэтому увеличил его на четверть, волнуемый постоянно надеждой и страхом. После этого я убедился, что Бог благословил мою работу. Я закупорил тщательно маленькие дырки, чтобы ничего не упало в залу или чтобы никакой луч моей лампы не проник туда, — что несомненно привело бы к открытию моего намерения.
Я определил момент моего побега в ночь накануне дня Св. Августина, потому что знал, что вследствие этого праздника совет собирается и что, следовательно, никого не будет в Буссоло, соприкасающуюся с комнатой, через которую я должен был непременно пройти. Это должно было быть 27-го, но 25-го в полдень со мной случилось несчастие, о котором я и перь еще вспоминаю с содроганием, хотя столько лет разделяет это событие от настоящего времени.
В полдень я услыхал отворяющиеся двери и чуть не упал в обморок. В ужасе я бросился в кресло и ожидаю. Лоренцо, войдя в галерею, приставил лицо к решетке и сказал мне весело «Поздравляю вас с доброй новостью, которую приношу вам» Предположив, что дело касается моего освобождения, вздрогнул, потому что чувствовал, что открытие моего намер ния приведет меня опять к заключению.
Лоренцо входит и говорит, чтобы я следовал за ним.
— Подождите, я сейчас оденусь.
— Зачем? Ведь вам приходится только перейти из одной тюрьмы в другую, светлую и новую, с двумя окнами, из которых вы будете видеть половину Венеции; и вам можно будете там стоять, не сгибаясь.
Больше я не мог вынести; я чувствовал, что падаю.
— Дайте мне уксусу и ступайте сказать господину секретарю, что я приношу
— Вы смеетесь! Уж не помешались ли вы? Как! Вас хотят освободить от этого хлева и посадить в рай, а вы отказываетесь? Нечего шутки шутить, — слушайтесь без разговоров, встаньте. Я вам помогу встать и перенесу ваши вещи и книги…
Видя, что всякое сопротивление бесполезно, я встаю и чувствую большое облегчение, услыхав, как он приказывает солдату перенести мое кресло, ибо вместе с ним за мной последует инструмент, а с инструментом и надежда. Я бы хотел перенести с собой и сделанное мною отверстие — предмет стольких трудов и стольких погибших надежд. Я могу сказать, что, уходя из этого ужасного места страдания, я оставил там всю свою душу.
Поддерживаемый Лоренцо, который своими глупыми шутками хотел меня развеселить, я прошел через два узкие копора и, спустившись на несколько ступеней, вошел в очень светлую залу; через нее мы прошли налево в маленькую дверь в другом коридоре шириной в два фута и длиной приблизительно в двенадцать; в конце этого коридора находилась моя новая тюрьма. Там было окно с решеткой; это окно выходило в коридор, имевший два окна тоже с решеткой; и оттуда можно было созерцать прекрасный вид до самого Лидо. Я не был расположен воспользоваться этим в эту печальную минуту. Однако я убедился впоследствии, что через это окно, когда оно было открыто, врывался мягкий приятный воздух, который умерял ужасный жар комнаты.
Читатель легко поймет, что все эти наблюдения были сделаны лишь впоследствии. Как только я вошел в мою новую тюрьму, Лоренцо поставил там мое кресло и ушел, сказав, что принесет мне мои остальные вещи.
Стоицизм Зенона*, атараксия пирронианцев* представляют образы самые необыкновенные. Я думаю, что всякий человек, принужденный высказаться о нравственной возможности или невозможности, имеет право говорить лишь о самом себе, ибо, будучи искренним, нельзя признать внутреннюю силу, которой бы зародыш он не чувствовал в самом себе. По отношению к этому нахожу в себе следующее: человек, благодаря приобретенной силе, благодаря изучению, может достичь того, что не будет кричать в страдании и будет силен против импульса первых движений. Но и только. Abstine и sustine характеризуют хорошего философа; но физические страдания, которые мучат стоика, не меньше тех, которые мучат эпикурейца, и огорчения сильнее действуют на того, кто их скрывает, чем на того, который находит действительное облегчение в жалобе. Тот, кто хочет показать свое равнодушие к событию, решающему его судьбу, только играет комедию, если он не идиот или не безумец; а тот, который хвастает своим полным спокойствием, лжет, что бы там ни говорил Сократ. Я могу верить Зенону, когда он мне говорит, что отыскал тайну помешать природе бледнеть, краснеть, плакать и смеяться.
Я сидел в своем кресле, без движения, подобно статуе, в ожидании бури, но без боязни. Мое отупение происходило от ужасной мысли, что все мои труды, все комбинации, устроенные мною, погибли; однако я сожалел об этом, но не раскаивался.
Вознося мои мысли к Богу, я не мог не рассматривать моего нового несчастия как наказания, исходящего от Бога, за то что я не совершил побега, как только все было готово.
Тем не менее, полагая, что я мог его совершить тремя днями раньше, я этого в сущности не мог сделать, тем более что отложил минуту освобождения вследствие благоразумия. Ускорить свой побег я мог только вследствие своего рода откровения, а учение Марии Аграды не сделало меня еще настолько безумным.
Я находился в этом состоянии беспокойствия и отчаяния, когда два сбира принесли мою кровать. Они сейчас же вышли за другими вещами, но прошло более двух часов, прежде чем я увидел кого-либо, хотя двери моей новой тюрьмы были открыты. Это обстоятельство весьма меня озабочивало, но я никак не мог себе его объяснить. Я знал только, что должен был бояться всего, и это заставляло меня прибегать к усилиям успокоиться, чтобы перенести все несчастия, угрожавшие мне.
Кроме Пломб и Кватро, государственные инквизиторы имели в своем распоряжении еще девятнадцать других ужасных тюрем под землею, в том же Дворце дожей — тюрем ужасных, предназначаемых для несчастных, которых не хотят казнить, хотя их преступления считались достойными казни.
Все судьи всегда считали особенной милостью дарование жизни тем преступникам, которых действия заслуживали смерти, но часто это мгновенное страдание заменяется самым ужасным положением, и часто таким, что каждая минута этого страдания, вечно возобновляемого, гораздо хуже смерти. Рассматривая дело с точки зрения религиозной и философской, такая замена наказания может считаться милостью только в том случае, когда сам преступник смотрит так; но редко обращают внимание на желания преступника, и тогда эта будто бы милость становится настоящей несправедливостью.