Меншиков
Шрифт:
Он понимал, что такая приверженность редко оценивается как следует, тем не менее она могла быть оценена теперь. Он знал, что самый лестный отзыв о нем состоял в том, что его считали при дворе честным человеком — и только. И это более всего его возмущало. «Разве можно заслуги Голицыных, — искренне негодовал Дмитрий Михайлович, — разве можно заслуги этого рода равнять с «прозябанием» Долгоруких! Ведь Голицыны…» И он, не упуская ни единой подробности, разбирал все корни и корешки генеалогического дерева рода Голицыных, с наслаждением копаясь в седом прошлом
Всем сердцем и разумом Дмитрий Михайлович Голицын врос в старину. И свежее он только в старом искал, стараясь открыть в нем еще не тронутое, не использованное им до конца — новое в старом. И науку он принимал только как средство, помогающее защищать те же основы седой старины с ее заветными обычаями, устоями, повадками, вековыми преданиями. Голицыны!.. Да разве хоть на волос могут они поступиться родовой честью, памятью своих предков!
И сейчас Дмитрий Михайлович не прочь был уже только поослабить значение Меншикова, заставить его поделиться властью — не прочь был дать Верховному Тайному Совету то значение, какое было предоставлено ему указом Екатерины: теперь он уже не хотел совершенного низвержения строгого и решительного Данилыча.
— Поднимать Долгоруких? Не–ет, Голицыны этого не хотят!
Род Голицыных извечно враждовал с этим родом, а ведь страшный Данилыч такой мастер сбивать спесь долгоруковскую, рушить их зазнайство, гонор окорачивать!..
Голицыны не были близкими ко двору. И хотя бы только поэтому они не могли быть в фаворе у императора. Добиваться же близости ко двору путем снискания чьего бы то ни было покровительства не позволяло Голицыным их, казалось, замороженное достоинство, основанное на непоколебимой уверенности, что и без фавору их род достаточно виден, силен и велик.
Но каковы цели, таковы и средства. И как бы Дмитрий Михайлович Голицын ни распинался, что «есть вещи продажные — много таких! — но есть и такое, чего никогда, никому купить не удастся, — это честь и совесть Голицыных!» — как бы он ни утешал этим себя и своих, дело все же: показывало, что сильной могла стать та или иная фамилия только через фавор.
И Голицыны продолжали оставаться в тени.
— Вот, — говорил Дмитрий Михайлович, намекая на нерасположение Петра к роду Голицыных, — вот что значит не уметь низко гнуть голову, по–змеиному виться, как делают Долгорукие!.. На роду нам этого не написано, — зло ухмылялся, — не из того теста мы, не–ет!..
Мальчик–император казался значительно старше своих двенадцати лет. Ростом с хорошего дядю, не по летам был он и упрям, повелителен и упорен в желаниях. «В отца!» — келейно полагали придворные. А упорствовать ему нужно было, единственно преодолевая противодействие Меншикова. Всеми остальными придворными даже прихоти императора выполнялись беспрекословно.
Довольно быстро освоившись со своим положением, Петр Алексеевич уже не терпит противоречий. Один Меншиков не хочет с этим считаться. И это обстоятельство князь Алексей Григорьевич Долгорукий старается, в присутствии
Охота по–прежнему занимает самое видное место в кругу занятий юного государя. Делит с ним все забавы неразлучная спутница Елизавета Петровна.
Остерман постарался сблизить Петра с Иваном Алексеевичем Долгоруким. Расторопный, подвижный, быстрый на всяческие выдумки и затеи, князь Иван Долгорукий понравился государю. Петр привязался к нему, а вскоре и вовсе подчинился его влиянию. И вот рабочая тетрадь императора стала заполняться такими его собственноручными записями:
«Пополудни во вторник и четверг с собаками на поле; пополудни в пятницу с птицами ездить; пополудни в субботу музыкою и танцеванием; пополудни в воскресенье в летний дом и тамошние огороды».
И это начало беспокоить весьма осмотрительного Андрея Ивановича, который плел свои тонкие нити.
Сыну Меншикова Александру, почти одногодку с молодым императором, приходилось часто общаться с Петром. И вот в отместку строгому опекуну Петр начинает истязать его сына. Александр молит о пощаде, криком кричит, но это не помогает.
Чтобы не зазнавался, как его отец, — запальчиво поясняет Петр, обращаясь к придворным, и тоже кричит, на страх всем: — Я его научу, как должно оказывать почтительность своему государю!
«Кого это «его» хочет научить император? — гадают придворные. — Отца или сына?..»
Но это ведь не меняет положения дел. И придворные в угоду молодому царю начинают исподволь, потихоньку, но изо дня в день упорно раздувать неприязнь императора к Меншикову. И больше всех в этом деле стараются, передом забегают обласканные Александром Даниловичем князья Долгорукие. Петру нашептывают, что он ничем не обязан Меншикову, что и без его содействия он взошел бы на дедов престол; указывают на стремление князя показать, что он «умнее всех» при дворе, на его желание выставить императора каким-то чуть ли не поднадзорным ребенком…
Однако решительнее этих нашептываний, безотказнее действует строго прямолинейное, лишенное какой бы то ни было осторожности, поведение самого Меншикова.
По какому-то случаю старосты цеха питерских каменщиков поднесли императору в подарок девять тысяч червонцев. Петр решил подарить эти деньги сестре. Но посланный им придворный встретился с Меншиковым.
— Куда? — спросил его князь.
Тот доложил.
«И чего он суется? — подумал Данилыч о мальчике–императоре. — Такие деньги и — в подарок девчонке!..»
— Отнеси деньги ко мне, — приказал он придворному.
Как же прогневался Петр, узнав утром о том, что сестра не получила подарка, что деньги отнял светлейший!
Бегая по ковру и чуть не плача с досады, он с необыкновенной запальчивостью приказывал всем окружающим, чтобы немедленно, сию же минуту, они послали за князем. А когда Александр Данилович явился к нему, он затопал ногами и неистово закричал своим звонким, ребяческим голосом:
— Как ты смел помешать выполнению моего приказания!