Меншиков
Шрифт:
Но следствие установило, что Колычева хлопотала только об освобождении из заточения своей сестры Варвары Михайловны Арсеньевой. Хлопотала через духовника царицы Евдокии Фёдоровны монаха Клеоника. Царица не приняла Колычеву. Тогда задобренный Колычевой Клеоник (дана лисья шуба) написал от себя письмо игуменье, чтобы она «оказывала Варваре Михайловне милость». Этим дело и кончилось.
Однако не этого ждал от следствия Верховный Тайный Совет.
Кто сочувствует Меншикову, хлопочет за этого страшного человека? Может быть, в его пользу уже действуют заговорщики? Это нужно было установить.
Но и допрос «с пристрастием»
— На хорошем русском языке это называется «растяпы»! — не сдерживаясь, против обыкновения, поносил дознавателей Андрей Иванович Остерман. — Как это не обнаружить виновников? Надо искать! — бушевал он в стенах Тайной государственной канцелярии.
Но авторов письма так-таки и не удалось обнаружить.
Тем не менее вскоре Варвара Арсеньева была пострижена в монахини, а 9 апреля император подписал указ о ссылке Александра Даниловича Меншикова с женой, сыном и дочерьми в город Березов.
«Нашему сенату, — гласил указ. — Сего апреля девятого дня указали мы Меншикова послать, обобрав все его пожитки, в Сибирь, в город Березов, с женою и с сыном, и с дочерьми, и дать ему в приставы гвардии поручика Степана Крюкова, которому в дорогу для провожания взять двадцать человек солдат из отставных батальону Преображенского».
15
На алой весенней заре бывший генералиссимус российских войск, светлейший князь Меншиков выезжал из Раненбурга в рогожной кибитке. Возле него — верная спутница жизни Дарья Михайловна. На другой телеге везли четырнадцатилетнего сына их. За ними ехали вместе дочери Мария и Александра.
Солнце всходило чисто, — стало быть после тёплого дня жди тихого морозного вечера. Светилась весенняя синь; на серых полях, среди лиловой грязи, голубели озера; в низинах чемер, осока, куга, налитые вешней водой. Влажным холодом тянуло из леса. Но скоро там места не будет, где бы не слышалось птичьих напевов. И голосистый соловей в ночи запоёт, и закукует кукушка-бездомница… Густой позолотой сквозили на корневой, тряской дороге лохматые тени от сосен; на припёке плотной сеткой толклась мошкара. По ветру доходило — в деревнях пекут хлебы… Дышалось легко. Но не успели ссыльные отъехать и восьми вёрст от Раненбурга, как Мельгунов с командой и дворней внезапно нагнал их. Поезд остановился. Мельгунов приказал выйти всем из повозок, а солдатам и дворне вынести пожитки ссыльных на дорогу и сложить их все в ряд на обочине.
Ссыльные вышли.
— В чём дело? — вымолвил Меншиков, удивлённо следя за работой дворни солдат.
Никто не понимал: для чего это всё? Однако скоро объяснилось: нужно было проверить не увёз ли Меншиков с собой чего-нибудь лишнего. Так приказал поступить Верховный Тайный Совет. Мельгунову было предписано:
«Когда он, Меншиков, из Аранибурха повезён будет и выедет несколько вёрст, тогда осмотреть все его пожитки, не явится ли у него чего утаённого сверх описи Ивана Плещеева, и те все пожитки у него отобрать».
Мельгунов исполнил это предписание «в точности». У старика Меншикова нашлись лишние вещи: изношенный шлафрок, подбитый беличьим мехом, три гребня черепаховых,
Александру Даниловичу было оставлено только то, что находилось на нём, не дано даже другой рубашки. Он поехал дальше в суконном кафтане, сверху зелёный шлафрок, подбитый беличьим мехом, в тёплых суконных рукавицах, в бархатной, отороченной мехом шапке; три подушки и простыня составляли всё остальное имущество ссыльного.
Но не это волновало его: Дашенька была очень, очень слаба. Вцепившись в руку мужа, положив голову к нему на плечо, она замерла. Ласково и заботливо он укутывал её ноги, беспрестанно отирал платком слёзы с её поблекших, ввалившихся щёк.
— Будет, будет, радость моя… — тихо говорил, наклоняясь к лицу. Ты о детях подумай… Ведь им, — бормотал, — ты так нужна теперь, так нужна!..
А сам думал:
«Весь век прожил, всё куда-то спешил, торопился… путём и не видел её…»
— Дашенька, дорогая!..
— Темно, Алексашенька, темно! — перебивала она. — Ослепла от слёз я, ослепла вконец!.. А дети… да, да, детей береги!.. Я… — Торопилась, прерывисто, слабо шептала: — Не доеду, милый, дорогой, не доеду!..
Слабела и таяла она по часам. Неумолимо надвигавшейся смерти покорялась безропотно.
— Ослепла — и хорошо! — облегчённо вздыхала. — По крайней мере не вижу, что кругом происходит: ружей, солдат… Так легче, удобнее умирать, Алексашенька!..
Александр Данилович хмурился, гладил ей щёку, думал: «Вот и свековала своё, голубица моя!» — моргал от навертывавшихся, всё застилающих слёз.
А справа и слева от дороги сохли блёкло-зелёные межи, седая полынь; лозины в оврагах уже опушились лёгкой лимонной дымкой; воробьи ливнем пересыпались с одной чащи в другую; вверху вились жаворонки; ярко светило весеннее солнце… Когда это было?.. Пожимая локоть спутницы, он тогда говорил:
«Какое солнце, дорогая!.. Какое солнце!.. Погоди, вот увидишь, что я сделаю: в колеснице заходящего солнца богиня Победы, а сзади Союз и Любовь, понимаешь?.. И мы, с барабанным боем, при звуках труб и литавр, под грохот артиллерийских салютов… сквозь эти ворота… Хочу жить! Люблю жить! — жадно дышал он тогда полной грудью. Вскрикивал: — Ну разве не благодать!.. На что лопухи — и те по росе дивно пахнут!..»
Где это было?
«На Зелёном мысу, на Лосвиде!.. Она резвилась, как козочка. Сашенька рядом, а что нужно ещё?.. „Синеглазенький!“… Давно, да, давно это было… на заре жизни с ней… Неужели это была она? — Глядел на полу седую голову с остановившимися, безжизненными глазами, лежавшую у него на плече. — Да, она, она, Дашенька…»
Пасху, 21 апреля, Меншнковы встретили в Переяславле-Рязанском, откуда на другой день водой отправились в Соликамск. 2 мая они были в Муроме, 5-го — в Нижнем. Отсюда пристав, поручик Крюков, донёс, что 6-го числа, выезжая из Нижнего Новгорода, князь и семейство его пребывали «в добром состоянии». Но это была только казённая отписка: семейство Меншикова было далеко не «в добром состоянии». 10 мая караван ссыльных, причалив к селу Услон, в двенадцати вёрстах от Казани, принуждён был остановиться: Дарья Михайловна не могла следовать дальше. Её внесли в крестьянскую избу, положили на лавку, под образа, позвали священника.