Меншиков
Шрифт:
— Ну-тко, чья очередь? Что мы там записали, в прошлый-то раз? — обычно начинал он, поудобнее усаживаясь в сколоченное им самим громадное кресло.
Плотно запахивал он тогда полы старого, заношенного кафтана и, выслушав прежнюю запись, принимался рассказывать дальше повесть своей бурной жизни.
Временами глаза его темнели, останавливались, голос переходил в строгий, ладный полушёпот, — он каялся: признавался в прегрешениях, подробно перечислял содеянные неправды, являл образец смирения и покорности.
— «Вставал я в мирное время, как в присутствии, так и в отсутствии
Прерываясь, откинувшись на спинку самодельного кресла, он замолкал, уставившись на замерзшее, искристое оконце. А, собравшись с мыслями, снова принимался диктовать ровным голосом:
— «Был я предан Петру Великому…» Пиши, пиши! — кивал сыну, тупо ковырявшему пальцем оплывшую свечку. — «Предан и правилам его к просвещению народа российского, учтив к иностранным; снисходителен к тем, кои приноравливались к характеру моему; ласков был ко всем, кто ниже меня, и не забывал никогда оказанных мне услуг».
Чмокала дверь, открывая на мгновение чёрную темноту, входил приятель — берёзовский мещанин Бажанов Матвей, чёрный как жук, кряжистый, заросший по самые глаза курчавыми волосами. Александр Данилович приветливо кивал ему, молча указывал на лавку у стены и, откашливая, продолжал:
— «Покровительствовал и защищал утесняемых. В сражениях с неприятелем был торжествующ и славу российского оружия в иностранных землях старался поддерживать с великим достоинством. Но… не мог я терпеть родовитых, знатнее себя, ни равных с собой; никогда не прощал тех, коих подозревал…»
— Не пишите так, папенька! — робко шептала Мария, пряча голову в воротник, и на её васильковых глазах навёртывались крупные слёзы.
— Ничего, доченька, ничего! — ласково и сдержанно отвечал он, похлопывая ладонью о стол. — Так легче. Неуёмную гордыню надо смирять. Пиши, Александр: «От жестокого гонения моего многие изрядные генералы принуждены были оставить службу российскую. Не имея воспитания, был груб в поступках своих, а сребролюбие доводило часто меня до ответов перед Петром Великим, за что многажды плачивал великие штрафы».
— Вот, Матвей, — обращался к Бажанову, — всё вспоминаю, всё записываю. Может быть, после смерти моей эта исповедь кому-нибудь и сгодится — кого-нибудь вразумит?
Бажанов, коренастый мужик лет сорока с небольшим, подпоясанный по кострецам, с волосатым лицом и добрыми чёрными глазками, потряхивая буйными маслянистыми кудрями, расчёсанными на прямой ряд, мычал:
— М-м… да-а… Горе у те, Александр Данилыч, за плечами, а думы-те за морями…
И, расстёгивая ворот страшно засаленного, чёрного, как всё у него, полушубка, чуя, как нахолодавшее тело, теплясь от ржаного духа и избяного тепла, замирает в сладкой истоме, он решительно добавлял:
— Твёрд ты, Александр Данилыч,
— Нет, буду хныкать! — криво улыбался Данилыч.
И Бажанов, глядя ласково, внимательно в глаза Александра Даниловича, понимающе отрубал:
— Это верно!
Но иногда Меншиков вспыхивал: гневно хмурился, ожесточённо стискивал кулаки. И голос его тогда креп, звенел, глаза же, в которых только что светилась затаённая грусть, начинали вымётывать пламя, рвущееся наружу из сокровенных тайников его наболевшей души:
«За что же покойный государь поднял из грязи меня, возвысил, сделал при жизни своей правой рукой? В каком деле его я стоял в стороне? Какие враги его не были моими врагами?..»
А внутри клокотало:
«Не гож!.. Да, не гож стал!.. И знаю почему! И знаю, кому!.. Сослали меня!.. Кто? Кто, я спрашиваю?.. Вот они… снова… „вопросные пункты“ прислали!.. Что им, родовитым, ещё нужно?!». [130]
— Запиши! — Наклонялся к тетради, тыкал пальцем в неё. — Запиши: «И падение моё не отрезвит никого… Я же из этого горнила выйду очищенным». — Истово крестился. — Благо мне, господи, яко смирил мя еси!..
— Да, ты, Александр Данилович, не больно слушай их всех там, кто в Питере, — хлопал Бажанов по лавке зажатым в руке малахаем. — Чай, ты не дерево смолёвое, кое походя можно долбить!
130
Верховному Тайному Совету было представлено «доношение гвардии поручика Степана Крюковского из Березова: о сделанном через него, по силе указа, осмотре у Меншикова, писем, как в платье его, так в коробьях, и не отыскании ничего». Крюковский, кроме того, допрашивал Меншикова «по присланным пунктам и ответы на каждый из оных, за рукою его, при том доношении приложил».
— Нет, Матвей! — не соглашался Данилыч, тяжело поднимаясь со своего самодельного кресла. — Бить меня надо, да и обивки, пожалуй, всё в меня вколотить.
И, выпрямляясь во весь свой саженный рост, добавлял:
— Это гордость во мне сейчас заговорила. Верно, чтобы сердце успокоить, не надо держать зла в душе. А это тяжело. Ничего не скажешь. Гордость!.. Стало быть, её надо гнать от себя… Стар я стал, друг мой, образумился, видишь ли, поумнел…
Да, конечно, он чувствовал, что всё его былое величие исчезло, и даже, быть может, бесследно. Но не это тяготило его. Плотно запахивая кафтан, он снова усаживался в своё громадное кресло и продолжал диктовать.
Только ближе к полуночи Александр Данилович вставал, разминался.
— Кончено наше писание на сегодня, — обращался он к детям, — идите-ка вы на покой.
«Есть чуткий, верный страж вашего сна», — думал, целуя сына и дочерей перед отходом ко сну.
И ещё долго после этого прохаживался Александр Данилович по каморе, то и дело запахивая свой тёплый кафтан, мягко ступая по меховому ковру расшитыми татарскими валенками, предаваясь воспоминаниям, снова и снова перебирая в уме свою прежнюю деятельность, составлявшую самую суть его жизни.