Меншиков
Шрифт:
Сколько же в саду у Лефорта было этих любимцев садовника: белый подмаренник, розовая дрёма, малиновая смолянка, жёлтый донник, золотистый зверобой, лазоревый цикорий, матово-бледный белозор, — и тысячи разных кистей и метёлочек сплетали аромат в общий нежный букет.
— Любота! — радовался Евстигнеич, поглаживая бока, и его сухой, серый лик покрывался сетью лучистых морщин.
А кругом всё горит.
Сколько уже времени не заволакивали солнышка ни тучка, ни облачко! Метёт суховей.
Или такой уже грех вопиющий принял на душу русский народ?
Вздохнул Семён Евстигнеев, передвинул колпак с уха на ухо, одёрнул прилипшие рукава холщовой рубахи, сплюнул и снова
— Погрязли, как видно, в грехах-то по самое горлышко! Ловко подскребая бороздником сорные травы, садовник ворчит и ворчит… трясёт своей мочальной бородкой.
— Одна надежда на нашего, стало-ть, заступника — на Николу-угодника: все сидим-от за ним, как тараканы за печкой!
Оглянулся на окна господского дома:
— А тут свистопляс! Дни с ночами перемешали в игрищах сатанинских!
Действительно, в доме полковника, невзирая на ранний час, стоял дым коромыслом. В настежь открытых окнах мелькали фигуры в сбитых на сторону париках, расстёгнутых куртках, кафтанах, слышался громкий смех, звон посуды, разноязыкий галдёж, нестройное пение.
— Опохмеляются после вчерашнего пляса, — решил дядя Семён.
В больших палатках, разбитых в саду, тоже шумели, звучно сморкались, смачно зевали, хрипло выкрикивали приказания, и прислуга полковника — Жаны, Пьеры, Поли метались как угорелые между кухней, домом, палатками и погребками: таскали вина, посуду, закуски.
— Ни свет ни заря, — плевался Семён Евстигнеев, — опять вино жрут?
Семён Евстигнеев слыл за начётчика, письменного человека. Ходил в подьячих. Говорил о себе: «Сидел в Разрядном приказе безотступно, всякие кляузы, будь они раз-неладны, всякие что ни на есть заковыристые челобитные списывал. Всё делал, до всего доходил. Ан не ужился в приказе! По совести, нелицеприятно служил, а там такие не ко двору!»
— Взято с вас, Ахавов нечестивых, крестное целованье, чтобы посулов не брать и делать по правде, — корил он приказных, — но что есть ваше крестное целованье? Как львы рыкающие, лапы свои ко взятию тянете!
— Непочётчик! Поперешный мужик! — плевались дьяки. — Твоё дело: что приказывают — кончено! А ты…
— За правду свечой гореть буду! — бил в грудь Семён.
— Древоголов ты в житейских делах, — заключили приказные. — Другой на твоём месте в ногах бы досыта навалялся, а ты фыркаешь. Молчать — твоё дело!
И был Семён Евстигнеев из приказа выгнан: за поносные речи, строптивый характер и лай.
С младых лет имел он влечение к цветам, кустикам да деревьям. Тогда это было в диковинку. Тогда садами не занимались. На улицы выходили заборы, плетни, частоколы. Дома строились не по линии, а как попало, окнами во дворы. Поперёк улиц брёвна или доски, вбитые в грязь, по угорам лужайки, во дворах огороды с яблонями, грушами, вишняком, малиной, капустой, огурцами, горохом да свёклою.
А он у себя в Кожевниках любовно взрастил тенистый сад, разбил цветники.
— У Семёна Евстигнеева, — говорили про него, — всё не как у людей. Эк что удумал, — шипели, — умней всех хочет быть!
Вот и припомнили ему все эти чудачества, да и приставили его, раба божия, имярек, садовником к немцу. В наказание за строптивость, в назидание всем.
— Любя наказуем, — сладко улыбался дьяк в пышную, крылом, бороду, волосок к волоску. — Гордость свою смири. Не мы тебя наказуем, а ты сам себя. — Потянулся, аппетитно, с хрустом, зевнул. — Вот как у немца поработаешь, так дурь-от соскочит живой рукой. На весь век закажешь себе борзость оказывать! — Хлопнул Евстигнеича по плечу. — Ступай, сахар! Со господом!
— Ловко пристроили! — смеялись приказные. — В
Вот и несёт послушание — всякое дело как метлою метёт — Семён Евстигнеев в саду у француза.
— Француз в петуха верует, по-нашему не говорит, — бормочет дядя Семён, — всё равно что немой, — значит, немец. Ох, иссох бы, кажись, живучи на таком послушании, коли бы не сад! Одно утешение — желанные цветики, — вздыхает он, рассеянно наблюдая, как мелкие кузнечики сухим дождичком пересыпаются с клумбы на клумбу.
— А не по закону! — лихо упирает он руки в бока. — Не-ет! — трясёт бородёнкой. — Врёте, в рот вам ситного пирога с горохом! — грозит приказным — противникам. — Это вам так, даром с рук не сойдёт! Ни-че-го сутяги-миляги, голуби сизокрылые… Я ещё до вас доберусь! До самого царя с челобитной дойду, мать вашу не замать, отца вашего не трогать! — ругался Семён.
А до какого царя?
Вот тут и загвоздка! Их два, малолетних. А правит всем баба [1] . Может, отсюда и кривда и всё горе идёт?
Высокий, костистый, широкий в плечах, прямой, словно аршин проглотил, Семён Евстигнеев и в работе не гнулся; когда поднимал что-либо с земли, — г легко складывался, ломался по опояске. Морщинистый и худой; сухой лик, тонкий нос, клинушком бородёнка, словно святой со старинной иконы, — он казался значительно старше своих сорока пятя лет. В действительности же это был очень сильный мужик, свободно поднимавший с земли куль в десять пудов.
1
Их два, малолетних. А правит всем баба. — После смерти царя Фёдора Алексеевича (1682 г.) Нарышкины провозгласили царем младшего царевича Петра (будущего императора Петра I). отстранив старшего брата Ивана Алексеевича (1666—1696), сына Алексея Михайловича от брака с М. И. Милославской, болезненного и неспособного к государственным делам. Во время стрелецкого восстания 1682 г. Иван V Алексеевич был посажен на престол и утвержден Земским собором в качестве «первого» царя; его младший брат Петр I (сын царя Алексея Михайловича от брака с Н. К. Нарышкиной) стал считаться «вторым» царем, а царевна Софья Алексеевна (дочь царя Алексея Михайловича от брака с М. И. Милославской) — регентшей при обоих царях. Царствование
Ивана V было номинальным; до 1689 г. фактически правила царевна Софья Алексеевна, затем Петр I.
— В народе горе, — шептал Семён Евстигнеев, — а им, нехристям, и горюшка мало. Нетрог всё горит — не своё.
И как это можно такую силу винища сожрать! — крякал он, ворочая и разбивая комья серой от зноя земли. — Теперь весь пост будут пьянствовать да скоромное трескать. По ихней вере всё можно!..
— Пироги подовые! — вдруг звонко раздалось во дворе.
Долгие, короткие. Смесные, квасные, Монастырские и простые. Кипят, шипят, Чуть не говорят!