Меншиков
Шрифт:
— Гостям, что ли?
— Да, всем, всем, кто сидит! Как на улице. Понял?
Рассмеялся, слегка потянул за рукав, и Алексашка Меншиков, поправив лямку, смело переступил порог большой комнаты.
2
Был ли это сон или явь, похожая на сновидение? Казалось Алексашке, что такая-то жизнь у Лефорта вот-вот оборвётся, и тогда — снова к пирожнику.
У Лефорта зачастую ночи напролёт балы, картёжная игра, питьё непрестанное.
— Умрём —
Другому бы парню это зарез — вымотался бы вконец, Алексашка же… неделю прожил, другую, третью… понял: ничего, жить можно… Работы особо тяжёлой нет. Известно, на побегушках: кто пошлёт, что прикажут, то, се… Ну, да ведь, ему не привыкать стать. Быстро освоившись, он ловко прислуживал за столом, подносил, относил, сыпал шутками, прибаутками, весело огрызался, быстро, сметливо отвечал на любые взбалмошные вопросы захмелевших гостей, певал песенки: любовные и монастырские, городские и деревенские, походные и хороводные, угождая старикам и в поре людям, и бабам, и девицам, и так молодицам; свистел дудкой, плясал, увёртывался от пинков, от добродушных увесистых оплеух, сам щипал при случае горничных, вертелся волчком. И сам удивлялся:
«Скажи на милость, сейчас ночь напролёт на ногах — нипочём! Ни в одном глазу спать неохота! Весь устаток — как с масла вода. А бывало, — вспоминал, — когда был у пирожника, только и помысла, чтобы выспаться».
Ночевал он там зимой в низком тёмном подклете, где всегда несло холодом по ногам, как ты их ни прячь под солому, летом — в душном подсенье, заваленном кулями с мукой. Когда, бывало, удавалось устроиться ночевать в пекарне на широкой печи, приятно охватывало тепло, запах квасного теста, и он спал, храпел в позе внезапно убитого человека. Спокойный сон продолжался, правда, недолго, среди ночи начиналась растопка печи, дым выбивало наружу, он тянулся под потолком в дверь, завешенную половиками, едкими комьями вползал в рот. Тогда Алексашка свешивал голову с печи, ловко прилаживал её к кирпичам ив этой замысловатой позе храпел уже до утра. Вставал с петухами. С темна до темна на ногах с тяжким коробом за спиной; надрывно кричал, пел, зубоскалил, расхваливал пироги, закликал покупателей.
Пироги зачастую выпекались с зайчатиной — против говядины она много дешевле. А крещёному человеку положено есть мясо скота, у коего раздвоены копыта. Многие считают за грех зайца есть, стало быть, надо было лукавить, «с говядиной» говорить, принимать весь грех на себя.
— Один бог без греха, — улыбался в бороду хозяин. — Смотри лучше, парень, чтобы бока были целы.
И Алексашка старался. Лучшим разносчиком слыл в заведении. Было не раз, когда за день по три короба продавал.
Больших трудов стоило Алексашке отойти от хозяина. С неохотой отпустил пирожник парнишку и сделал это только потому, что его брал в свою прислугу важный господин — полковник государевой службы.
— И чего тебя нелёгкая сюда принесла! — ругал Алексашку Евстигнеич при встречах. — Или русских мало в Москве?
— Для нас везде один мёд, — отмахивался Алексашка.
— Вот тебя здесь скоро под немца оденут.
— А по мне хоть под турка, — встряхивал Алексашка кудрями, — только бы жизнь была подходящая.
— Эх, малый! — вздыхал Евстигнеич. —
— А старо переспело! — ввёртывал Алексашка.
— Да непутёвая твоя голова! По-твоему, турки-то на страшном суде на какой стороне стоят?
— Оно и приказные, которые душою кривы, на той же стороне стоят. Сам же, дядя Семён, говорил.
— Это истинно, парень, — соглашался Семён. И смеялся: — Ох, бесененок! И востёр же ты, как я погляжу.
— По мне, — говорил Алексашка, — грех — в орех, а зёрнышко в рот. Пусть в кого хочешь веруют. А живут они, дядя Семён, сытно, весело, чисто. Смотри, какие девки у них: приветливы, разбитухи. А уж ядрёны да ямисты, словно мытые репки.
— Рано тебе, парень, о девках.
— Да я к слову, дядя Семён… А Франц Яковлевич — родной того не сделает, что он для меня сделал. Ласков, уветлив он, праведен!
— Праведность — она везде хороша, это так. Без неё нельзя… Прибежище! Всё одно — веха на пути. Только…
— Что только?
— Да не перебивай ты меня, дай мне досказать. Только, я так считаю, немец — он немец и есть!
— Да француз он, дядя Семён!
— Ну, я там не знаю, какой масти, а только по мне — один бес! — заключал Евстигнеич. — Так, брат, они подведут под ответ… Только нос оботрёшь — вот тебе и житьё. Как говорится, не житьё с волком и собаке… Смотри, повихнёшься!
3
Семён Евстигнеев как в воду глядел, Алексашка таки повихнулся.
— Вконец переметнулся к немцам, — сокрушённо качал головой Евстигнеич. — Только что веры ихней не перенял, а так, повадками, обличьем, — чистый, конченый немец. Колесом ходит на разный манер. И где только такой вор парень уродился? — вздыхал. — И что из него только выйдет? На словах — как гусь на воде. Ночь напролёт на ногах — нипочём, крутится, как береста на огне. Коли спросишь: «А спать?» — «Умрём, грит, выспимся, дядя Семён!» Вот и возьми его, оглашённого!
Шёл четвёртый год, как Алексашка служил у Лефорта. За это время он выровнялся, худ был по-прежнему, но ростом вымахнул со здоровенного мужика. Навострился болтать не по-нашему, научился ловко носить заморское платье, словно никогда и лаптей не обувал, словно бы с малых лет так и ходил: в кургузом камзольчике, узких, до колен, панталонах, башмаках с пряжками да белых чулках.
— А Семён-то Евстигнеев, слышь, — говорили друг другу при встречах дьяки, — тоже хорош гусь оказался! Шебаршился-шебаршился, а как до дела дошло, то бишь срок вышел у Лефорта смиряться, взял да и остался служить у него по своей доброй воле! И ирод-то, а?..
— Что же это ты, святая душа? — язвили при встрече приказные. — Знать, у Лефорта в саду по ненью-коренью мёдом намазано? Приобвык, знать, у нехристей-то?
— Вы моего дела понимать не можете, — огрызался Семён Евстигнеев. — Потому — ваше дело кляузы разводить да у добрых людей кишки на свитки наматывать…
— Что и говорить! Дело твоё хитрей хитрого.
— Да уж не посулы сгребать, зло кривил рот Семён, — хапать!.. Чего-чего, а этакие-то ваши дела ух как ведомы! Дайте срок, — грозил он, — мы ещё до вас доберёмся!