Меня зовут Астрагаль
Шрифт:
– Легче убить человека, чем воспоминание, – говорю я.
– Да зачем убивать? Я ее не люблю и не могу любить.
– По крайней мере, я постараюсь, чтобы не завелись другие!
– Что ты имеешь в виду?
– Другие воспоминания… Будь уверен, если ты заикнешься ей обо мне, она в два счета сочинит себе ребеночка или найдет другой способ тебя шантажировать. Не верь ей, Жюльен, берегись, знаю я таких баб…
Я подумала о Сине, о лютой ненависти, которой сменились ее нежные чувства и ее слезы после нашего “развода”; подумала о Роланде, о Жане, обо всех, кто любил меня еще раньше, вымаливал мою любовь и кого я, в свой черед, равнодушно оттолкнула и ушла.
Благодарю тебя, Жюльен, за эту боль. Ты прогнал химеры, разбудил женщину не только в моем теле, но и в сердце. Я презирала подругу за жалкую настырность, судорожную, рабскую привязчивость – и вот сама подбираю за тобой каждую крошку…
– Поехали, – сказала я наконец, – нас ждут с обедом.
День прошел как во сне, то в духоте раскаленной машины, то в прохладе тенистых улиц и туннелей, я так хотела спать, что потеряла счет часам, но казалось, могу продержаться еще сколько угодно дней и ночей, время застыло, и я все делала инстинктивно, автоматически.
Я отдала Жюльену письма [8] , которые писала ему все три месяца. Он читал, а я ждала, как ждут приговора, и бездумно пропускала сквозь пальцы песок.
Мы наконец вырвались от друзей, после самой последней из множества последних рюмочек, и теперь лежали в дюнах, одни, не думая ни о чем определенном, обходясь жестами, связанные ниточкой живой радости, которая не оборвалась, не ослабла с вечера нашей встречи в День святого Иоанна, а от слез, пролитых сегодня днем, только окрепла, как крепнет от дождя пеньковая веревка.
8
Эти письма Анны (Альбертины) к Жюльену Сарразену (ее будущему мужу) были опубликованы после смерти автора.
– От твоих писем кружится голова, – сказал Жюльен, возвращая мне листки. – Сохрани их для меня. Я тебя совсем не знал… Прости меня, Анна…
– Простить за что?
– За ту женщину, а чтобы ты больше не плакала, я покончу с этим прямо сейчас. Скорее едем назад, в Париж, я успею к ней до двенадцати. Ты подождешь в машине, а потом будем спать день, два, неделю, сколько захотим. Я уже давным-давно собирался порвать с ней, но решился только после того, что было утром, и твоих писем… знаешь, всегда хочется обойтись без взлома. Но если необходимо вырваться любой ценой, бей, ломай, плевать на все, придется ей расплачиваться за мою вину перед тобой.
– Но до Парижа триста километров… Я и то совершенно разбита, а ты со вчерашнего вечера не выпускал баранки!
– Ночью, рядом с тобой, вот увидишь… Мало, что ли, я провел таких ночей, когда надо было, кровь из носу, куда-нибудь добраться или откуда-нибудь смыться… Потом когда-нибудь я научу тебя водить, чтобы ты могла меня подменять или перегонять тачку.
– Ну да, водить! А как нажимать педали с моей
– Ничего, приспособишься. Сейчас ты убедишься, как мало в таких случаях значат усталость и сонливость.
На этот раз я остаюсь на переднем сиденье, вглядываюсь в дорогу, чтобы увидеть, какая она на самом деле, но деревья размываются в серые полоски, а промежутки темноты между ними подступают к обочинам и вырисовываются огромными черными стволами, на дороге мечутся, скачут, бросаются на капот неясные тени. Ветки сплетаются в гигантскую паутину, которую свет фар прорезает лишь на миг, с нее сыплются на крышу машины пауки, и она смыкается вновь…
Жюльен, наверно, тоже все это видит. Он борется с ночью, иногда рывком выпрямляется и снова сгибается над баранкой, напевает, смеется, балагурит, притормаживает и, встряхнувшись, просит:
– Зажги-ка мне сигарету!
Я зажигаю две – одну, не целясь, вставляю ему между пальцев. Другую держу сама, она выпадает, обжигает пальцы – я засыпаю и просыпаюсь, засыпаю и просыпаюсь.
Вот наконец Париж.
Я выхожу, расправляю мятую одежду, тротуар покачивается и подрагивает под ногами, как автомобильный пол.
– Давай снимем комнату, – прошу я, – в такое время в гостиницах не особенно заботятся о документах.
– Еще чего! – возмущается Жюльен. – Не для того мы отмахали такой путь, чтобы отсыпаться в гостинице.
– Но ты завалишься на ее постель и не встанешь…
– Не беспокойся, не завалюсь! Тебе вот действительно надо лечь сейчас же, а я мигом разделаюсь и приду… Или нет, пожалуй, лучше заеду за тобой утром и подожду в машине перед гостиницей. Мой единственный документ – предписание о месте жительства…
– Нет, приходи! Запишемся как-нибудь. Это ведь всего на несколько часов.
– Я буду внизу ровно в восемь. Спи спокойно, только не забудь попросить, чтобы тебя разбудили.
Я больше не спорю, предоставив Жюльену вытаскивать из чемодана на заднем сиденье мой несессер.
У первой же неоновой вывески, возвещающей гостиницу, мы выходим и идем к двери на свинцовых, негнущихся ногах. Я спотыкаюсь, зацепляюсь за решетку метро, на ходу закрываю глаза, все вокруг пляшет, мигает в сонном калейдоскопе.
Кровать, стол, за стеной ванная с туалетом: раз от разу мне достаются номера все роскошней, этот просто огромный. Не успела я улечься, наконец уступив усталости, повернуться на бок лицом к стенке, не успела толком заснуть, как утонула в кошмаре: какие-то люди ищут меня, выкрикивая кто похвалы, кто страшную ругань, я стою прямо перед ними, но они меня не видят. Я подхожу к ним вплотную, называю свое имя, но имени у меня нет, и все отшатываются, не узнают меня, – все, даже те, которые когда-то говорили, что любят меня. Тогда я пускаюсь бежать без оглядки, а вокруг деревья, скалы, море; нагая, загорелая, я уношу свою молодость на просторные солнечные склоны.
Где сон, где явь? Что ждет меня день за днем? Вдруг опять, как тогда, утром, на берегу… Снова горечь подступает к горлу… Иди ко мне, Жюльен. Я жду тебя в этой мирной, теплой постели.
– Войдите!
Вспомнив в последний момент, что на мне ничего нет, я натягиваю на плечи простыню. Дверь открывается, и, неся на подносе завтрак, входит Роланда.
– Семь часов, мадам.
Она ставит поднос на столик и исчезает. И тоже, как во сне, не видит меня. Что ты тут делаешь, Роланда, как ты похудела. Хочешь, позавтракаем вместе? Сколько раз мы мечтали об этом, глотая по утрам тюремную гадость, ячменный кофе, шептали: “Ничего, уже скоро, закажем по чашечке двойного…”