Меняю курс
Шрифт:
Я появился в казарме как раз вовремя, успев присоединиться к роте, направлявшейся к месту расстрела. Я никогда не видел казни и не имел никакого желания присутствовать при ней. Думаю, что и мои люди, судя по их лицам, испытывали те же чувства. Когда мы пришли на место, там уже находились другие воинские части, которых тоже обязали быть при расстреле и пройти перед трупом казненного. Построившись, стали ждать командира, который всегда приказывал строиться задолго до нужного часа, не думая о том, что этим он утомляет своих людей. [56]
Смена обстановки была столь резкой, что печальная сама по себе картина показалась мне еще ужаснее.
У некоторых солдат сцена казни вызвала обморочное состояние. Возвращались в казарму подавленные, в полном молчании. Впечатление, которое хотели создать у нас, обязывая присутствовать при этой казни, создать не удалось. Наоборот, у всех осталось ощущение, что мы наблюдали жестокое и отвратительное зрелище. Я не собираюсь здесь рассуждать, является смертная казнь целесообразной или нет; единственное, что мне хочется подчеркнуть, - этот расстрел, как и вся предшествовавшая ему церемония, кажутся мне бесчеловечными.
На протяжении двух лет моей службы в армии после окончания училища Ревора в мире происходили события огромного значения. Я не намерен анализировать последствия первой мировой войны для моей страны, не претендую и на описание социальной обстановки, приведшей к забастовкам 1917 года{31}, как и на разбор действительных мотивов, явившихся причиной создания военных хунт{32}. Постараюсь только дать представление о моих личных настроениях и настроениях моих друзей в связи с событиями, свидетелями и участниками которых мы были, зачастую не задумываясь над причинами всех этих явлений. [57]
Однако должен отметить: мои друзья и я были по-своему озабочены происходившим. Наш образ мыслей являлся обычным для той среды. По картам мы следили за превратностями европейской войны, примерно так, как следят любители за велопробегом вокруг Франции, но с меньшей страстью. Нашим фаворитом была германская армия. Помню мое крайнее удивление, когда я узнал, что Хосе Арагон - сторонник союзников, и горячий спор, происшедший у меня с ним. В качестве своего последнего довода он заявил, что все «каркас» {33} - германофилы. Я был необычайно оскорблен, так как у него не было оснований награждать меня столь обидным прозвищем.
Однажды в столовой пансионата появилось десять немцев - офицеров из Камеруна{34}. Преследуемые англичанами и французами, они нашли убежище в Испанской Гвинее. Я подружился с одним из них, говорившим по-испански. Он рассказал о перипетиях борьбы с французами и о трудностях отступления, которые им пришлось преодолеть, прежде чем они достигли испанской территории. По его словам, во всем виноваты французы, отказавшиеся принять предложение немцев не воевать белым между собой, чтобы сохранить престиж европейцев в Африке. Это соображение, высказанное им горячо и убежденно, показалось мне, по меньшей мере, странным. Я не понимал, как в столь жестокой войне, затеянной немцами и французами, можно было руководствоваться стремлением скрыть от африканцев вражду между белыми. Это был
В Витории много говорили об огромных барышах, нажитых на войне испанскими дельцами. Наиболее крупные торговые сделки происходили в Бильбао. Рассказывали бесчисленные истории о людях, разбогатевших за 24 часа. Прежде всего это относилось к хозяевам судов, даже маленьких. В Мадриде я встречал нуворишей{35} из Бильбао, швырявших деньгами [58] и перекупавших ночные злачные места. Мадрид принял вид большой европейской столицы. Открылись роскошные кабаре, рестораны, отели. В город привезли лучших беговых лошадей со всего мира. Тогда я впервые присутствовал на настоящих бегах.
Первый и довольно неприятный вывод, сделанный мною из войны, - отставание нашей авиации. Испания почти не имела самолетов, и ни одна воевавшая страна не хотела нам их продавать.
О больших стачках 1917 года помню только, что в Севилье нас держали по тревоге в казармах, где мы провели безвыходно шесть или семь дней, играя в бакара{36}. У меня не сохранилось в памяти каких-либо разговоров и суждений об этом мощном революционном движении, и вряд ли оно нас тогда очень занимало. Счастье, что мы не выполняли никаких карательных заданий. Порой я думаю: как бы мы повели себя, если бы нас заставили выступить против забастовщиков? Не знаю, что ответить самому себе. Мы не испытывали симпатий к забастовщикам, но не было и антипатий, а тем более ненависти.
Мои воспоминания о военных хунтах, сыгравших столь мрачную роль в политической жизни Испании, более определенны. На первом же офицерском собрании, где избиралась хунта, меня, поскольку я был самым молодым, сделали секретарем. Мне поручили вести протоколы всех выступлений, но я не имел ни малейшего представления, как это делается. То, о чем говорили на собрании, не вызвало у меня особого интереса. В памяти сохранилась лишь длинная речь самого старшего полковника, подчеркнувшего несколько раз, что военные обязаны спасти Испанию и защитить свои права. Мои друзья восприняли создание хунт тоже без энтузиазма. Я не помню, чтобы мы хоть сколько-нибудь обсуждали этот вопрос.
Мои денежные дела стали настолько катастрофическими, что я решил написать своему брату Фермину - капитану колониальных войск в Тетуане. Ответа я не получил, но однажды утром, как приятный сюрприз, увидел его самого входящим в мою комнату. Брат обладал незаурядной внешностью. И я очень завидовал его успеху у представительниц женского пола. Прекрасный спортсмен, он имел несколько призов за прыжки в высоту и пользовался большой популярностью и симпатиями в армии. Должно быть, в Африке он показал себя хорошим [59] командиром, так как от лейтенанта дослужился до капитана. Брат играл на гитаре, хорошо пел и вообще любил развлечения. Он нравился мне - щедрый, простодушный и в то же время скромный. Мы прекрасно понимали друг друга, хотя Фермин был на шесть лет старше меня. Я чувствовал себя с ним, как с хорошим товарищем, но все же не забывал, что он старший брат, тактично заботящийся о том, чтобы я не поскользнулся на дорогах жизни.