Мережковский
Шрифт:
Полонский был одним из немногих «старших» литераторов, который безоговорочно приветствовал выход первой книги стихов Мережковского «Символы» в 1892 году. Он даже прислал восторженное письмо в стихах! Эта поддержка дорогого стоила на фоне ядовитых критических отзывов, звучавших отовсюду (автора «Символов» обвиняли в «декадентстве» и «мистике»). «Этими стихами, – писал Мережковский в ответном письме, – Вы вознаградили меня за весь труд, который я употребил на книгу. Я сохраню этот листок, как драгоценность, дорогой Учитель!»
Сохранилось чудесное письмо, которое Мережковский и Гиппиус послали старому поэту, когда один из «вечеров-монстров» из-за болезни хозяина был отменен.
«Дорогой Яков Петрович! – писал Мережковский. – Мы прочли в газетах, что у Вас вечер сегодня отменяется. Да к тому же и сам я болен – посылаю Вам следующие стихи:
Якову
26 декабря 1892 г.
Желаю от души, Полонский, мой Учитель, Чтоб радость тихая вошла в твою обитель, И сына Фебова, Асклепия, молю Да немощь исцелит докучную твою. Еще тому легка преклонных лет обуза, С кем разделяет путь пленительная Муза — Бессмертно-юная, и трижды счастлив тот, Кто гимн свой до конца восторженно поет… Чреду златых годов без горя и тревоги Пошлите Якову Петровичу, о боги!.. Я верю, из друзей поэта ни один Не позабудет дня священных именин!Под этим приписано рукой Гиппиус: «От души поздравляю Вас, дорогой Яков Петрович, желаю Вам всего лучшего. Ваша сердцем Зин‹аида› Н‹иколаевна› Мережковская».
Возвращаясь к нашему повествованию, скажем, что весь новый осенне-зимний сезон 1891/92 года был у Мережковского целиком заполнен упорной работой над романом. Дело шло очень медленно, ибо та форма, которую избрал Мережковский для своего рассказа о событиях IV века, требовала огромной подготовительной работы с источниками. Подавляющая часть его публикаций этого времени – стихотворения и переводы в «Русском обозрении», сборниках «Нивы», «Труде». «Северный вестник», где также появились несколько стихотворений, почти не фигурирует в его жизни: в редакции шел процесс «смены власти», в котором Мережковский за неимением времени и желания участия не принимал (в 1893 году его публикаций в этом журнале не будет вовсе). Единственная крупная вещь – перевод «Антигоны» Софокла – появилась в четвертом номере «Вестника Европы» за 1892 год. Из сказанного можно сделать вывод о материальном положении нашего героя. Единственная надежда была на Гиппиус, усердно поставляющую беллетристическую продукцию для популярных журналов, и на отца, который, появляясь в Петербурге наездами, время от времени «подпитывал» скудный бюджет литературной четы. Отец же весной 1892 года дал Мережковскому небольшую сумму, позволившую ему вновь вывезти жену, как всегда разболевшуюся в слякотное петербургское межсезонье, за границу на юг, на этот раз – в Ниццу.
Здесь, в отеле «Beau Rivege» они вновь встретились с семейством Плещеевых. «Вот уже больше месяца, как мы живем в Ницце в том же отеле, где и Плещеевы, – писал Мережковский 8 (20) апреля 1892 года П. И. Вейнбергу. – Время прошло лучше, чем мы ожидали. Делали множество прогулок в окрестностях. Все цветет. Было несколько совершенно теплых летних дней, теперь сделалось похолоднее. ‹…› Алексей Николаевич кряхтит и охает, и ходит с палкой, но, в сущности, его здоровье все по-прежнему. Разве что оглох и стал дряхлее. Его домашние скучают в Ницце, никуда не ездят ‹…› и рвутся в Россию». Это были последние «домашние» встречи Мережковских с Плещеевым. 26 сентября следующего, 1893 года Алексей Николаевич скончался в Париже без страданий, внезапно. Тело его было перевезено в Москву, где Плещеев и нашел вечное упокоение.
Но сейчас, в апреле 1892 года, жизнь «русской Ниццы» по-курортному беззаботна. Мережковский и Гиппиус побывали в гостях «в прелестной вилле эпикурейца-профессора Максима Ковалевского». Здесь они столкнулись с молодым человеком, студентом Петербургского университета Дмитрием Владимировичем Философовым. Гиппиус обратила между прочим внимание на то, что молодой человек был замечательно красив. Однако эта мимолетная встреча вскоре изгладилась из памяти. В Ницце Мережковские встречались также с известным беллетристом Петром Дмитриевичем Боборыкиным, только что издавшим свой самый знаменитый роман «Василий Теркин», и с популярным фельетонистом, редактором юмористического журнала «Осколки» (в нем начинал Чехов) Николаем Александровичем Лейкиным. Последний в компании трех «диких» купцов следовал в Венецию, что позабавило Мережковского («Лейкин –
Сами Мережковские решили возвращаться в Россию морем – через Грецию (Афины) и Турцию (Константинополь) – в Одессу. Это была авантюра, конечно, – денег на такой «средиземноморский круиз» у них не было, и из Константинополя им пришлось ехать уже не на пассажирском, а на грузовом «угольном» пароходе. Но впечатления, которые Мережковский получил в двух древних мировых столицах, бывших к тому же местом действия его романа, с лихвой компенсировали все трудности морского пути.
А ведь поначалу «древняя земля Эллады» едва не разочаровала его! «Меня встретили довольно противные лица туземцев, пыль, вонь и жара, – вспоминал он первую высадку на Корфу (очерк „Акрополь“). – Пошли непонятные драхмы, лепты и оболы вместо понятных и благородных франков. Я сразу почувствовал, что из Европы попал в Азию, но не в настоящую дикую Азию, а в полукультурную, то есть самую неинтересную. Черномазые греки напоминали мне петербургских продавцов губок в Гостином дворе. Солнце палило несносно. Я чихал и кашлял от белой, знойной пыли и был рад, когда опять выехал в открытое море и вольный ветер освежил мне лицо». В Афинах было не лучше. Мережковский упоминает «уродливые железные броненосцы, закоптелые от каменноугольного чада торговые пароходы, конторы, бюро, громадные сараи» в гавани Пирея, «душный вагон железной дороги, соединяющей Пирей с Афинами», «грязный, зловонный» афинский вокзал и невыносимую жару. «Кажется, – заключает Мережковский, – если бы я увидел теперь не только Акрополь, но собрание олимпийских богов, я бы остался бесчувственным и разве попросил бы бога-тучегонителя затмить это солнце».
Измученный и несчастный, он увидел священный холм Акрополя.
«Я взглянул, увидел все сразу и сразу понял – скалы Акрополя, Парфенон, Пропилеи, и почувствовал то, чего не забуду до самой смерти.
В душу хлынула радость того великого освобождения от жизни, которое дает красота. Смешной заботы о деньгах, невыносимой жары, утомления от путешествия, современного, пошленького скептицизма – всего этого как не бывало. И – растерянный, полубезумный – я повторял: «Господи, да что же это такое».
Вокруг не было ни души. Сторож открыл ворота.
Я чувствовал себя молодым, бодрым, сильным как никогда. Под отвесными лучами солнца надо было подниматься по раскаленной каменной лестнице между раскаленными стенами. Но это были те самые ступени, по которым шествовали в Акрополь панафинейские праздничные феории.
И, когда двери закрылись, мне показалось, что все мое прошлое, все прошлое человечества, все двадцать болезненных, мятущихся и скорбных веков остались там, позади, за священной оградой, и ничего уже не возмутит царящей здесь гармонии и вечного покоя. Наконец-то настало в жизни то, для чего стоит жить! И странно: как во всех очень важных, единственных обстоятельствах жизни, мне казалось, что я все это уже где-то и когда-то, очень давно, видел и пережил, только не в книгах. Я смотрел и вспоминал. Все было родным и знакомым. Я чувствовал, что так и должно быть и не может быть иначе, – и в этом была радость.
Я всходил по ступеням Пропилей, и ко мне приближался чистый, девственный, многоколонный на пыльной побледневшей лазури полуденного неба, несказанно прекрасный – Парфенон…
Я вошел, сел на ступени портика под тенью колонны. Голубое небо, голубое море и белый мрамор, и солнце, и клекот хищных птиц в полдневной высоте, и шелест сухого, колючего терновника. И что-то строгое и сурово божественное в запустении, но ничего печального, ни следа того уныния, чувства смерти, которое овладевает в кирпичных подземельях палатинского дворца Нерона, в развалинах Колизея. Там – мертвое величие низвергнутой власти. Здесь – живая, вечная красота. Только здесь, первый раз в жизни, я понял, что такое – красота. Я ни о чем не думал, ничего не желал, я не плакал, не радовался, – я был спокоен».
Два белых осколка мрамора с акропольского холма будут теперь всегда лежать на письменном столе Мережковского как напоминание об этом торжественном мгновении его жизни.
После лета, проведенного опять в «Глубоком», Петербург вновь встретил Мережковского изматывающей деловой суетой. Работа над романом вступала в завершающую стадию, и надо было думать, куда пристроить с таким трудом «выношенное» им «детище». Помимо того, были и статьи, и стихи, и переводы, которые все труднее «проходили» в редакции мало-мальски авторитетных изданий. Вокруг Мережковского в литературном мире Петербурга, где продолжали задавать тон «народнические» журналы, возникала незримая полоса отчуждения: выход «Символов» в издательстве Суворина, да еще с «вызывающим» эпиграфом из Гёте —