Мережковский
Шрифт:
Плещеев был для поколения Мережковского живым символом рыцарственного русского литературного «свободомыслия» незапамятных «дореформенных» времен: еще в 1846 году, учась на историко-филологическом факультете Петербургского университета, Плещеев создал строки, которые студенческая молодежь тут же окрестила «русской Марсельезой»:
Вперед! без страха и сомненья На подвиг доблестный, друзья! Зарю святого искупленья Уж в небесах завидел я! Смелей! дадим друг другу руки И вместе двинемся вперед. И пусть под знаменем науки Союз наш крепнет и растет.Вместе с Ф. М. Достоевским и Н. А. Спешневым Плещеев был в кружке М. В. Петрашевского, пережил арест, заключение в Петропавловской крепости и инсценировку расстрела на Семеновском плацу. Плещеев был отправлен на каторгу, замененную затем, «во внимание к молодым летам», солдатской службой в Оренбургском корпусе «с лишением всех прав состояния». Служил Алексей Николаевич храбро, так что за мужество, проявленное им при штурме кокандской крепости Ак-Мечеть, его произвели из рядовых в унтер-офицеры, затем присвоили офицерское звание, а в 1857 году ему было возвращено потомственное дворянство. После этого он вышел в отставку и вернулся к общественной и литературной деятельности.
В Москве, где Плещеев в бурные, «реформаторские» шестидесятые годы служил в Государственном контроле, а затем, с 1872 года, – в Петербурге, где он вел жизнь профессионального литератора, работая секретарем «Отечественных записок», поэт держал себя независимо, сохраняя верность высокому гуманистическому «шиллеровскому» идеализму, усвоенному в юности. Родовитый, как мало кто среди русских литераторов, – в его жилах текла кровь святого Алексия Московского, великого собирателя Московской Руси, – Плещеев с мужественной простотой «принца-изгнанника» выносил постоянную нужду этих лет, ютился со своим многочисленным семейством в крохотных квартирках, но ни на йоту не поступался ни своей гражданской, ни литературной совестью. Зато его неизменно окружали уважение и любовь читателей и, конечно, прежде всего – литературной столичной молодежи:
Растет полночный мрак, и душит нас темница; В цепях влачатся дни без веры, без надежд, И над развенчанной поэзией глумится Толпа бессмысленных невежд… Но в этой мертвой мгле высоко перед нами Под серебристыми кудрями Твой благородный лик так ярко озарен, Так кротко светится последними лучами Иных, прекраснейших времен. Ты дорог нам, что не одним лишь словом, Но всей душой своей, всей жизнью ты поэт, И в эти шестьдесят тяжелых, долгих лет — В глухом изгнании, в бою, в труде суровом — Ты чистым пламенем повсюду был согрет. Но знаешь ли, поэт, кому ты всех дороже, Кто горячее всех привет тебе пошлет? Ты лучший друг для нас, для русской молодежи, Для тех, кого ты звал: «Вперед, вперед!» Своей пленительной, глубокой добротою, Как патриарх, в семью ты нас объединял, — И вот за что тебя мы любим всей душою, И вот за что теперь мы подняли бокал!Эти стихи Мережковского, прочитанные им «от имени молодежи» на юбилейных торжествах 22 ноября 1885 года, отражают и личное отношение к Плещееву. Но в эти годы Мережковский был «заслонен» для Плещеева гораздо более яркой фигурой Надсона. К последнему секретарь «Отечественных записок» испытывал почти отцовские чувства и гордился им как своим лучшим учеником. Безвременная кончина Надсона сблизила его осиротевших друзей: старый поэт, сокрушенный утратой «преемника» в деле служения «высокому», обратил все свое внимание на юного друга покойного.
Плещеев был первым из литературного окружения Мережковского, с кем тот познакомил молодую жену по возвращении из Тифлиса. В ответ Алексей Николаевич посетил их «семейное гнездышко» на Верейской улице, очаровав двадцатилетнюю Гиппиус, которую Мережковский везде представлял как «поэтессу», тем, что принес с собой стихотворения из редакторского портфеля «Северного вестника» (как и в «Отечественных записках», Плещеев заведовал в «Вестнике» отделом поэзии) – на ее «суд строгий».
– Это, – пояснял Алексей Николаевич, – настоящие поэты. Льдов – молодой, но уже печатался. Аполлон Коринфский… А это – не знаю, всякие, в редакцию присланы…
Гиппиус с восторгом согласилась ему «помочь», и сразу же начался горячий спор: стихотворение Льдова —
Итребовательной Зинаиде Николаевне не понравились. Мережковский возразил, что Льдов настоящий поэт, что у него есть «дивные стихи». В доказательство он тут же процитировал на память:
Как пламя дальнего кадила, Закат горел и догорал. Ты равнодушно уходила, Я пламенел – и умирал. [10]10
Права в этом споре оказалась Гиппиус, проявившая даже в 1889 году задатки феноменального критического «чутья»: поэт Константин Николаевич Льдов (настоящая фамилия – Розенблюм, 1862–1937) так и не смог обрести художественную индивидуальность, несмотря на несомненные приметы литературного дарования. Его книги стихов, выходившие до 1926 года, остались на периферии литературного процесса. В середине 1890-х годов он будет играть заметную роль в обновленном «Северном вестнике», став секретарем редакции. Помимо стихов Льдов писал критические статьи, рассказы для детей, а также занимался композиторской деятельностью и закупал картины для Эрмитажа, однако и на этих многочисленных поприщах сколь-нибудь заметного успеха он не добился. Самым удачным из его предприятий стал перевод рассказов В. Буша о приключениях Макса и Морица, которые пользовались большой популярностью среди подростковой аудитории в дореволюционные годы.
Слушая перепалку супругов, Плещеев улыбался в усы: добродушный и снисходительный к литературной юности, он был не против и «бокалов-ландышей». Он был необыкновенно добрый человек, несмотря на все лихие каторжные и солдатские десятилетия сохранивший детскую веру в чистоту и благородство человеческой натуры, и всегда был склонен преувеличить дарование очередного поэта-дебютанта. «Он – большой, несколько грузный старик, с гладкими, довольно густыми волосами, желто-белыми (проседь блондина), и великолепной, совсем белой бородой, которая нежно стелется по жилету, – передает свое первое впечатление от Плещеева Гиппиус. – Правильные, слегка расплывшиеся черты, породистый нос и как будто суровые брови… но в голубоватых глазах – такая русская мягкость, особая, русская, до рассыпанности, доброта и детскость, что и брови кажутся суровыми – „нарочно“».
У лесной опушки домик небольшой Посещал я часто прошлою весной. В том домишке бедном жил седой лесник, Памятен мне долго будешь ты, старик. На своем крылечке сидя каждый день, Ждет, бывало, деток он из деревень. Много их сбегалось к деду вечерком; Щебетали точно птички перед сном: «Дедушка, голубчик, сделай мне свисток». «Дедушка, найди мне беленький грибок». «Ты хотел мне нынче сказку рассказать». «Посулил ты белку, дедушка, поймать». «Ладно, ладно, детки, дайте только срок, Будет вам и белка, будет и свисток!» И, смеясь, рукою дряхлой гладил он Детские головки, белые, как лен.Эти дивные плещеевские стихи, которые уже больше ста лет «щебечут» в детских садах и школах русские детишки, как нельзя лучше подходят к облику самого Алексея Николаевича.
С этого момента началась, по словам Гиппиус, их «усиленная дружба» с Плещеевым. Мережковские бывали у него запросто (Плещеевы жили в двух шагах от дома Мурузи, напротив Спасо-Преображенского собора). Плещеев также приходил к ним «обедать или так», чтобы «поболтать о стихах и о чем придется». Эти непринужденные беседы были порою очень интересны: старый поэт являлся настоящим «свидетелем истории». Гиппиус вспоминает, как однажды он рассказывал о чтении ему Некрасовым только что написанного «Рыцаря на час», – Николай Алексеевич читал так, что, когда дошел до обращения к матери: