Мережковский
Шрифт:
не прошел даром для репутации автора.
«Все преходящее, есть только Символ…» Это было непонятно читателям, воспитанным на реалистической поэзии предшествующей эпохи. «Трудно вообразить себе большую путаницу идей и понятий; на каждом шагу – противоречия, самые вопиющие, самые непростительные» – вот общий, не подлежащий обжалованию приговор критики начала 1890-х годов каждому вновь появляющемуся произведениюдекадента Мережковского. Это словечко «декадент», «упадник» тогда входило в моду: им клеймили литературных «изгоев», забывающих славные традиции отечественной классики XIX века и ищущих, как полагало консервативное большинство читателей, легкой скандальной славы.
В этих трудных обстоятельствах неоценимую помощь оказывал Мережковскому председатель Литературного фонда – одной из самых влиятельных писательских организаций того времени – Петр Исаевич Вейнберг.
Вейнберг имел менее «звучное» литературное имя, нежели Плещеев и Полонский, однако его почитали, уважали, знали. [13] Это был, по словам Гиппиус, «душа всех литературных вечеров, хранитель „честного“ литературно-общественного направления»: «Настоящая, исконная „литературная среда“, хотя существовали тогда уже разные кружки,
13
П. И. Вейнберг (1831–1908) родился в семье нотариуса. Вырос в Одессе, где учился сначала в гимназии при Ришельевском лицее, а затем на юридическом факультете лицея. Не окончив курса, уехал в Харьков, поступил на историко-филологический факультет Харьковского университета. В студенческие годы он много писал и переводил, опубликовал переводы из Жорж Санд и В. Гюго, а в год выпуска из университета (1854) вышла первая книга его стихов. Прослужив некоторое время чиновником особых поручений при тамбовском губернаторе (отсюда его постоянный псевдоним – «Гейне из Тамбова»), Вейнберг в конце 1850-х годов оказался в Петербурге, где вскоре получил известность как критик, фельетонист и сатирик журнала «Искра». Широкую популярность обрело его стихотворение «Он был титулярный советник…», положенное на музыку А. С. Даргомыжским. Однако большинство его стихов не поднималось над уровнем злободневной сатиры «эпохи реформ»: «Я люблю смотреть, как гнется – / Но не ива в роще темной; / Мне милей сгибанье тела / У начальника в приемной…» и т. д.
В конце концов Вейнберг сам пал жертвой обличительной кампании этих лет. В 1861 году он поместил в журнале «Век», который издавал вместе с А. В. Дружининым и В. П. Безобразовым, статью «Русские диковинки», где высказал сомнение в целесообразности публичных выступлений женщин-чтецов с текстами фривольного содержания (речь шла о «Египетских ночах» Пушкина: «Кто к торгу страстному приступит? Свою любовь я продаю…»). Либерально-демократическая пресса усмотрела в статье Вейнберга выпад против женской эмансипации, и «безобразный» поступок «Века» был многократно заклеймен позором в статьях М. Л. Михайлова, Д. И. Писарева и др. Вейнберг подвергся остракизму и вынужден был оставить оригинальную литературную деятельность, переключившись на переводы. С этого времени художественный перевод стал основой его литературного творчества. В числе более 60 авторов, переведенных им, – Шекспир, Гёте, Данте, Лессинг. За перевод «Марии Стюарт» Шиллера Вейнберг получил в 1895 году Пушкинскую премию. Он занимался и педагогической деятельностью, писал учебники по истории литературы и критико-биографические очерки о писателях, был членом Театрально-литературного комитета, председателем Союза взаимопомощи русских писателей и председателем Литературного фонда.
«Но Вейнберг, так нежно, так верно любивший литературу старую, – продолжает Гиппиус, – так знавший и ценивший ее традиции, даже быт, интересовался и новым, и, пожалуй, более других. Он пытался схватить и понять, как умел, движение литературы во времени». Будучи председателем Литературного фонда, Вейнберг приглашал на его ежегодные вечера «декадентов» – Мережковских. «Надо знать тогдашнюю атмосферу, тогдашнюю публику, „старую“ молодежь, чтобы понять, что со стороны Вейнберга это была действительно дерзость, – пишет Гиппиус. – Примешивая к старикам более молодых, Вейнберг приучал к ним, мало-помалу, публику».
Петр Исаевич был одним из немногих литераторов «старой школы», оценивших первый роман Мережковского. У себя на квартире он устроил чтение глав из «Юлиана» – несомненный «жест» по адресу молодого «новатора». Поддерживал Вейнберг и другие литературные начинания Мережковского этого времени. «Дорогой Петр Исаевич, – писал Вейнбергу Мережковский, —
Я посылаю Вам «Медею». О том весьма, весьма жалею, Что «Антигоны» нет как нет. «Отступник» шлет Вам мой привет. «Эдип» внушает мне заботы, Но не забуду я Субботы!P. S. Пожалуйста, пригласите на вечер Субботний сегодня у Спасовича, если Вы ничего против этого не имеете, Кавоса (он весьма этого желает) и Флексера, который мне важен, как редактор».
Вейнберг приглашал, устраивал, ходатайствовал. В его покровительственных хлопотах за молодую литературную чету была, как замечала Гиппиус, доля старческого лукавства перед консервативной публикой: «Вот вам, не одни мы, послушайте-ка и новенького!»
«Новенъкое» впервые обрело свой собственный «голос» в той же зале Соляного городка, где проходили и вечера Литературного фонда. 8 и 15 декабря 1892 года Мережковский, решив окончательно «объясниться» с читателями и критиками по поводу «декадентства», прочитает здесь лекцию «О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы».
Эти дни и станут началом серебряного века.
В начале 1890-х, в первые годы своей жизни в доме Мурузи, Мережковский окончательно вырабатывает тот жизненный и творческий стиль, которого затем он неукоснительно будет придерживаться в любых обстоятельствах.
Он пишет по утрам – рано встает и после завтрака запирается в кабинете до полудня. Ровно в 12 часов – по выстрелу петропавловской пушки – бросает перо (Андрей Белый шутил, что пополудни неоднократно собственными глазами видел недописанные слова в рукописи Мережковского) и в любую погоду идет гулять. Два часа в одиночестве он кружит по городу; его маршруты постоянны и обязательно включают в себя Летний сад. После обеда – опять «кабинетное время», но теперь он готовится к завтрашнему утру: читает необходимую литературу и делает выписки. Книги он заказывает из Публичной библиотеки, университета и Академии наук. Объемы – гомерические, часто курьеры не справляются и вынуждены делать несколько ходок в день (за границей, в Германии, фолианты по истории Древнего мира будут возить ему на тачках). Предварительные заметки к его книгам и статьям в десятки раз превосходят окончательный текст. Очень скоро за ним прочно закрепится титул «короля цитат»: всё, написанное им, особенно – его исторические романы – уникальный сплав художественного и научного мышления. [14]
14
Большой знаток античной культуры А. В. Амфитеатров откликнулся на выход отдельного издания «Юлиана Отступника» («Смерть богов», 1902) очень содержательной статьей «Русский литератор и римский император», в которой поставил целью «исследование приемов, которыми пользовался г. Мережковский, извлекая из источников и группируя богатейший историко-литературный материал, сохраненный нам древностью
– Несчастные, если жизнь вам надоела, разве трудно найти пропасти и веревки?
Восклицанию этому в эпоху Юлиана было уже много 200 лет: оно раздалось впервые еще во время Троянова гонения из уст азийского проконсула, впоследствии императора Антонина Пия. ‹…› С особенным усердием углубился Мережковский в золотоносный рудник Петрония. Шестая глава первой части «Смерти богов» изображает скитания переодетого цезаря Галла по Селевкии Сирийской. Картина порта и рынка, как и все декорации г. Мережковского, написана живо и легко. Эпизод, как цезарь, влюбясь в танцовщицу, увлекает ее в храм Приапа, а там нападают на них священные гуси и драка с ними вызывает огромный уличный скандал, очень удачен и дышит древностью. Но «Сатирикон» рассказывает этот эпизод еще забавнее и несравненно талантливее. У Петрония взял г. Мережковский для той же главы фигуру старого плясуна и его песенку ‹…›…Характеристика офицера Анатолия, blase в античном вкусе, сделана по чертам Аннея Серена, которому Сенека посвятил известный трактат свой «De tranquillitate animi». Описывая в шестой главе второй части собор, на котором Юлиан предательски свел епископов всех христианских сект с целью компрометировать их взаимными раздорами, г. Мережковский сообщает: «Даже ничтожнейшая церковь, затерянная в отдаленнейших пустынях Африки, – рогациане, и те уверяли, будто бы Христос, придя на землю, найдет истинное понимание Евангелия только у них, в нескольких селениях Мавритании Кесарийской – и нигде более в мире». ‹…› Эти строки дословно переведены г. Мережковским из 21-й главы второго тома Гиббоновой «History of the decline and fall of the Roman Empire»» и т. д. Амфитеатров относится к методу Мережковского неоднозначно. Упрекая автора в «профанации» истории во имя «художественности», в том, что он «не нашел нужным посвятить читателей, не специалистов, в различие того, что они имеют дело с творчеством его, г. Мережковского, или где он поручает вести свой роман красноречию и таланту древних авторов», Амфитеатров признает художественную состоятельность «Юлиана Отступника»: «Роман не строго научное исследование: какие бы серьезные цели он ни преследовал, все-таки он прежде всего должен быть занимательным и легко читаемым, и неопровержимо старое правило, что в беллетристике все роды хороши, кроме скучного».
Вечером – визиты, гости, иногда театр или литературные собрания. На людях он подчеркнуто корректен, подтянут, собран. Затем – ужин и ранний сон.
Привычки его постоянны, и распорядок дня упорядочен настолько, что по нему можно проверять часы. В быту он очень нетребователен, но исключительно аккуратен и до педантичного точен: неряшество и неорганизованность его раздражают. Непрошеных визитеров он не переносит, препоручая все незапланированные контакты с «внешним миром» жене: «Зина! Ко мне пришел какой-то человек. Поговори с ним, я с ним говорить не могу». Вообще Гиппиус скоро оказывается de facto в роли его доверенного лица, управляющего, референта и секретаря, причем к ее собственной (и очень интенсивной) литературной работе он относится с патриархальной эгоистичностью – сказывается отцовская кровь.
Английская мудрость «мой дом – моя крепость», к сожалению, мало востребованная на русской почве, находит редкого приверженца в Мережковском. Это, впрочем, странным образом аукнулось ему уже во мнениях современников.
«Восторженный и чистый душою Мережковский, – пишет Суворину Чехов в 1892 году, – хорошо бы сделал, если бы свой quasi-гётевский режим, супругу и „истину“ променял на бутылку доброго вина, охотничье ружье и хорошенькую женщину. Сердце билось бы лучше». Если уж Чехов, отнюдь не симпатизирующий «богеме», высказывал подобные рекомендации, что же говорить об остальных. И стоит ли удивляться тому, что Василий Васильевич Розанов, в общем расположенный к Мережковскому, весьма изящно объяснил «странности» «друга Мити» тем, что Мережковский не русский, а европейский писатель.
Это понравилось, и с легкой руки Василия Васильевича по бесчисленным страницам критических статей и литературоведческих исследований пошло гулять определение, ставшее своего рода «палочкой-выручалочкой» для каждого, натыкавшегося на «трудные моменты» в судьбе и творчестве Мережковского: он же европеец, а с европейца в России и спрос иной. Что возьмешь с европейца?
В конце концов возмутилась Гиппиус.
«Он был очень далек от типа русского писателя, наиболее часто встречающегося, – пишет она в воспоминаниях о муже. – Его отличие и от современников, и от писателей более старых выражалось даже в мелочах: в его привычках, в регулярном укладе жизни и, главное, работы. Ко всякой задуманной работе он относился с серьезностью… я бы сказала – ученого. Он исследовал предмет, свою тему со всей возможной широтой, и эрудиция его была довольно замечательна… Ему, конечно, много помогало прекрасное знание языков, древних, как и новых. Для меня удивительная черта в его характере – было полное отсутствие лени. Он, кажется, не понимал, что это такое. Все это вместе взятое и отличало его от большинства русских писателей, заставляло многих из них звать его „европейцем“. Гениальный самородок – писатель В. Розанов, русский из русских до „русопятства“ (непереводимый термин), для которого писание, как он говорил, было просто и только „функцией“, уверял даже, что, видя Мережковского на улице, когда он гуляет, каждый раз думает: вот идет „европеец“. Да, таким русским, как Розанов, сыном „свиньи-матушки“ (как называл Россию), – Мережковский не был. Но что он был русский человек прежде всего и русский писатель прежде всего – это я могу и буду утверждать всегда. Могу – потому что знаю, как он любил Россию, – настоящую Россию, – до последнего вздоха своего, и как страдал за нее…»
В этом споре о «русскости» или «европообразности» Мережковского (споре очень громком и по сей день), конечно, на первый взгляд немало странного. Действительно, можно ли, по крылатому суворовскому выражению, ставить под сомнение то, что Дмитрий Сергеевич «не немец, а природный русак», – потому лишь только, что он не пил запойно, много и систематически работал, обладал широким кругозором и знанием языков? И потом, нужно ведь учитывать: всю жизнь Мережковский живет своим трудом, все его благополучие (и не только личное, но и благополучие жены и ее родных) прямо зависит от его гонораров. А между тем, вплоть до конца 1900-х годов, его отношения с издателями, мягко говоря, не самые лучшие, так что литературное «ремесло» долгое время едва позволяло ему сводить концы с концами. «Это был русский – и, можно сказать, европейский писатель, проживший всю жизнь и ее кончивший – в крайней бедности», – пишет Гиппиус. Если судить по сохранившимся эпистолярным свидетельствам, особого преувеличения здесь нет.