Мережковский
Шрифт:
6 мая 1932 года происходит событие, потрясшее парижские эмигрантские круги: русский литератор Павел Горгулов, писавший под псевдонимом Павел Бред, сумасшедший монархист, мечтавший о славе Герострата, убивает французского президента Поля Думера. Горгулов был казнен, а отношение французов к эмигрантам резко меняется. Ходят панические слухи о возможных погромах, политических репрессиях. Жить в Париже становится не только «накладно», но и «неуютно».
– Я понимаю французов, – говорил непременный участник собраний у Мережковских, писатель А. П. Ладинский. – Как мы им всем на-до-ели. Боже, как они устали нас терпеть! Да я бы на их месте давно выгнал бы всех эмигрантов на Сандвичевы
Он многозначительно умолкал.
На этом достаточно безрадостном фоне в жизни нашего героя этой поры ярко выделяется поездка в мае 1932 года на десять дней во Флоренцию, куда его приглашает флорентийское отделение общества «Alta Cultura» и клуб Леонардо да Винчи для чтения лекций о великом художнике. Автора «Христа и Антихриста» итальянцы встречают не просто радушно – восторженно. Вновь перед Мережковским – переполненные залы, неподдельный интерес, внимание прессы – все, от чего он уже успел отвыкнуть во Франции.
В 1934 году Мережковский снова получает приглашение посетить Италию – на этот раз от самого Бенито Муссолини. 4 декабря 1934 года он имел личную аудиенцию у «дуче», в ходе которой тот предложил Мережковскому субсидию от итальянского правительства для работы над книгой о Данте, а также – свое содействие по устроению Мережковских в Италии на время работы.
Мережковский предложение Муссолини принял, но предупредил, что осуществить это он сможет только через год: неотложные издательские дела удерживают его во Франции. Муссолини не возражал, и Мережковский, окрыленный удачей, возвращается в Париж, где, в преддверии новой большой работы, торопится с завершением биографических очерков о Франциске Ассизском и Жанне д'Арк. Победа коалиции левых сил Франции на выборах весной 1936 года ускоряет отъезд: Мережковский начинает всерьез опасаться второго коммунистического переворота – уже во Франции.
Все относительно «благополучные» двадцатые годы он – устно и письменно – предрекал слабость европейских демократий перед натиском коммунистического «экспорта революции». И вот теперь его пророчества как будто начинают сбываться. «Был в Ницце – „День рус. Культуры“, – записывал Бунин в дневнике 14 апреля 1936 года. – Постыдное убожество. Когда уезжал ‹…› за казино (в Ницце) огромная толпа… Все честь-честью, как у нас когда-то – плакаты, красные флаги, митинги. В Grass'e тоже „праздник“. Над нашим „Бельведером“, на городской площадке, тоже толпа, мальчишки, бляди, молодые хулиганы, „Марсельеза“ и „Интернационал“, на бархатных красных флагах (один из которых держали мальчик и девочка лет по 6, по 7) – серп и молот. ‹…› Надо серьезно думать бежать отсюда. Видел в Ницце Зайцевых. ‹…› Грустные, подавленные тем, что происходит в Париже. Душевно чувствую себя особенно тяжело. Все одно к одному!»
В этих условиях Мережковский невольно обращает внимание на крепнувшие фашистские режимы в Европе, полагая в них силу, способную противостоять «мировой революции».
«Вы однажды мне сказали, – пишет он в Вильнюс своему старому знакомому, профессору Виленского университета М. Здеховскому 1 апреля 1936 года, – что Вы стоите перед дилеммой: „или мир сошел с ума, а я разумен, или разумен мир, а я сошел с ума“. Вот перед такой же дилеммой и я стою… Уж если дошло до того, что один „отвратительнейший“ Гитлер (как Вы верно пишете) знает или смутно (инстинктом животного или насекомого) чувствует надвигающийся ужас – „Мрак с Востока“, ex oriente tene-brae, то каково же сумасшествие мира – или наше с Вами!.. Сейчас поеду в Рим и потом во Флоренцию (месяца на два), куда меня приглашает очень любезно и сердечно Муссолини, чтобы писать
40
Мой вождь (ит.) – официальное обращение к Муссолини в фашистской Италии.
Встреча с Муссолини получилась на этот раз «нелюбопытная» – в одном из писем Мережковский сравнивал себя с «чижиком, чирикающим в ухо Левиафану», – но планируемые «два месяца» растянулись (с перерывами) почти на два года. Слово свое Муссолини сдержал, и Мережковский получил весьма сносные условия для спокойной работы.
Этот «итало-фашистский» эпизод посмертно повиснет на Мережковском «мертвой хваткой»: несколько поколений зарубежных и советских литературоведов – одни с печалью, другие со злорадством – будут разоблачать «фашистские пристрастия» Дмитрия Сергеевича. Но если руководствоваться простым здравым смыслом, то ничего предосудительного в действиях Мережковского в 1934–1937 годах обнаружить нельзя.
Мережковский приезжает в Италию задолго до войны. Фашизм для него не ассоциируется ни с концлагерями, ни с газовыми камерами, тогда как об ужасах военного коммунизма он знает не понаслышке. «Громадное большинство русских зарубежников относится к фашизму сочувственно, – писал тогда же А. В. Амфитеатров. – Не по знанию: эмигрантские представления о фашизме смутны и фантастичны. А по инстинкту: эмиграция чутьем берет в фашизме силу созидающей борьбы, сокрушительной для борьбы разрушительной, которая нас в России одолела и выбросила за рубеж, а Россию перепоганила в СССР».
Что же касается лично Муссолини, то он для Мережковского прежде всего – глава итальянского руководства, популярный и сильный лидер нации. Вряд ли во время встреч с Мережковским Муссолини посвящает собеседника в специфические тонкости своей стратегии. А личностная симпатия Мережковского к Муссолини вполне понятна – это самая обычная, естественная благодарность за искреннее участие, которое «дуче» действительно принял в эти годы в судьбе писателя («Италия горда тем, что предоставит возможность жить и работать такому человеку»).
«Что сделал для меня Муссолини? – писал Мережковский в 1937 году. – Эту чужую землю – Италию – он сделал мне почти родною; горький хлеб, чужой – почти сладким; крутые чужие лестницы – почти отлогими. Почти – не совсем, потому что сделать чужое совсем родным не может никакая сила в мире, а если бы и могла, этого не захотел бы тот, для кого неутолимая тоска изгнанья – последняя родина.
– Может быть, мое единственное право писать о Данте есть то, что я – такой же изгнанник, осужденный на смерть в родной земле, как он, – сказал я Муссолини на прощанье.
– Да, это в самом деле ваше право, и кое-чего оно стоит: кто не испытал на себе, тот никогда ничего не поймет в Данте, – ответил он мне, и я почувствовал, что он все еще помнит и никогда не забудет, что значит быть нищим, бездомным и презренным всеми, осужденным в родной земле на смерть, изгнанником.
– Я надеюсь, что книга моя будет не совсем недостойной того, что я узнал от вас о Данте, – пробормотал я, не зная, как его благодарить.
– А я не надеюсь, – я знаю, что ваша книга будет…